Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Я и в этом случае цитирую стихи, не преодолевающие принятой манеры, в данном случае — манеры рациональной. Притом это вам не какая-нибудь ретроградная традиционность: тут и «поколение», и ершистость, и модный авангардизм: все ужасно современно. Но взгляните: ни одно слово не употреблено здесь в своем прочном смысле! «Поколение» — здесь — условный знак, термин из отшумевших дискуссий; или, скажем, «непогода»— такой же условный знак, временное обозначение каких-то отвлеченных «трудностей»… Светлая рациональность может разрушить слово точно так же, как темная ассоциативность, слово для нее— такой же условный знак, подчиненный отвлеченной задаче, такой же абстрактный иероглиф, такое же временное прибежище назидательной задачи, нужной в данное мгновение.
Сугубая ассоциативность — обратная сторона сугубой рациональности. История поэзии показывает, что они идут всегда рука об руку, и чем прочнее Ratioзахватывает будни поэзии, тем неистовее Intuitioкопится в ее резервах. Две эти тенденции есть, наверное, в творчестве всякого большого современного поэта. Но вспомните Пушкина: гармоническая поэзия бежит и сугубой рациональности, и сугубой ассоциативности, она тем и гармонична, что еще не расщепилась на Ratioи Intuitio, на свет и тень, на «да» и «нет». Не к ассоциативности от веку стремится поэзия, а к реальной прочности слова. Чем талантливее стихи, тем трудней найти им место в середине рационально-ассоциативной шкалы, потому что живая поэзия ищет по другой шкале, и стихи стремятся быть крепки прежде всего в первоэлементе поэзии — в слове.
Дорога вьется пропыленной лентою, То вверх ползет, то лезет под откос. И засыпает утомленный Лермонтов, Как мальчик, не убрав со лба волос…Владимир Корнилов. «Смерть Лермонтова». Слова очищены и от назидательного глянца, и от темных следов ассоциативности. Слова — в первом значении.
А солнце жжет… И, из ущелья вынырнув, Летит пролетка под колесный шум, Под горный шум — под пистолет Мартынова На молньями играющий Машук…Некоторая суровость корниловских стихов, как бы требующая аскетической простоты формы, органична, она идет от смысла: здесь форма исчезает в содержании, а содержание неотделимо от формы. Мастерство? Я не верю в мастерство как таковое. Мастерство — проявление концепции человека. Корнилов пишет прочно, потому что его лирический герои монолитен.
Последнее время поэты часто касаются дуэли Лермонтова, дуэли Пушкина; любопытно сравнивать эти мотивы; в них мало исторических новаций, но много современных эмоций; каждый видит то, что ему созвучно, и, сравнивая у разных поэтов стихи эти, мы сравниваем нечто большее — лирические автопортреты, человеческие концепции.
Вл. Цыбин метнул молнию в адрес «объевшейся славою падали», жертвой которой стал Лермонтов.
Для Вознесенского, в раннюю свою пору не познавшего еще бездн антимиров, в этой истории нет ни палача, ни жертвы; трагедия размыта в упоительных виражах, где радужно сливаются «ручищи эполетов» с беспамятным лихачеством «шоферов и поэтов», а пробитые черепа становятся пикантной деталью этого оживленного орнамента.
Евтушенко оказался трезвее. В его горькой фразе: «Поэтов часто убивают, чтобы цитировать потом» — явственно прозвучало бессилие.
Героиня Ахмадулиной слишком горда, чтобы просить пощады;
она скорбно развела руками: «Что делать, если в схватке дикой всегда дурак был на виду, меж тем как человек великий, как мальчик, попадал в беду».
«А что он мог?» — хитровато развел руками и Вл. Соколов.
Корнилов не просит ни пощады, ни чудесного спасения. Он спокоен. «Тебя убьют…» Слезы перегорают, не успевая показаться на глазах. «Тебя убьют, и тут-то обнаружится, что ты и есть та самая любовь…» И все-таки идешь, идешь, зная все, — под горный шум, под пистолет Мартынова на молньями играющий Машук. Идешь, потому что это твоя жизнь, твой подвиг и твоя судьба. Потом судьба — «растроганною мачехой склоняется к простреленному лбу…». А ты идешь — без слез и жалоб, потому что мужеству не нужны сожаления. «И по ночам поэмы пишут мальчики, надеясь на похожую судьбу…» Ты — человек? Иди.
К сожалению, многие знают В. Корнилова лишь по его старой, тяжеловесной и неудачной поэме «Шофер». В нетерпеливой жажде опереть своего лирического героя на почву реальности Корнилов схватился за романтическую фигуру неприкаянного шофера. Он учуял здесь что-то интересное (недаром через пять лет по этой же литературной мишени метко пробил прозаик Владимов). Но поэт промахнулся, его лирический герой разъехался с героем поэмы, между пафосом («что железная справедливость человеку нужней, чем хлеб») и сюжетом связь прервалась, и сюжетные перипетии обернулись старомоднейшей литературной схемой (он был титулярный советник — она генеральская дочь; а после «Аленки» С. Антонова неловко и говорить-то об этой схеме всерьез: Антонов рассказом Степки Ревуна прочно перевел ее в комический ряд). Но тяга поэта к эпосу, повторяю, знаменательна: цельная личность не может не искать выхода в действии, поэзия внутренне прочная не хочет расплываться в ассоциациях: она предпочитает разбивать себе голову, штурмуя стены эпоса.
И драматизм ее — не дань моде, а черта биографии. И оптимизм ее — продолжение мужественности. И мужественность ее естественна.Корнилов противостоит узко понятому (и широко модному) «современному стилю», — он реалист. Герой стихов Корнилова — солдат. Фон предельно конкретен. Степь где-то на юге. Сушь. Пыль. Гарнизон. Сухой и четкий крик приказов, сухой стук пишмашинки в штабе, сухой стук пристрелки. Человек вобран в службу. Он сдержан, он не умеет громко жаловаться и громко умиляться. Все внутри. Но внутри все живое и кипящее. Здесь не нужны ни допинги ассоциаций, ни костыли рассудочности — движение стиха идет как бы изнутри, от душевной силы. Отсюда — и стиль. Там, где Вознесенский громко ахает на нестерпимо синий нестеровский взор молодого попа и начинает незамедлительно его агитировать за свою индустриальную жизнь: «Эй, парень! Тебе б дрова рубить! На мотоцикле шпарить! Девчат любить!» — там у Корнилова два сверстника лишь обмениваются испытующими взглядами: «Отпер поп колодец, денег он не взял. — Пейте, полководец, — вежливо сказал… Он платочком вытер капельки со лба… Может, я обидел этого попа?..»
Это далеко не лучшее стихотворение Корнилова; во всяком случае, я не собираюсь объявлять его эталоном и образцом. Оно интересует меня с точки зрения подхода к человеку. Вознесенский вставляет человека в орнамент; современная оправа — мотоцикл, ветер шоссе — лучше, чем заплесневелая оправа: крест; но человек и там и здесь — часть оправы. Корнилов ищет другое: он остается на уровне убийственно-сожалительной вежливости своего оппонента, он хочет его понять — и не может, это страшнее, потому что Корнилов видит не попа — человека видит, закованного в крест. Они расходятся — два сверстника, два человека, неожиданно чужие, и в их молчании больше тяжести и горечи, чем в экспрессивном: «Эй, парень!..»
Вот, собственно, и весь прогноз.
Никто не предскажет, какие рифмы станут распространены завтра, чья творческая манера окажется самой популярной, какой конкретный облик примет стих. Да в том ли дело, право! Поэзии нужно другое: личность нужна. Быть человеком в тех условиях, которые поставило тебе время.
Куда пойдет поэзия? И как будет противостоять она описанной Б. Сарновым распроклятой энтропии? Можно, конечно, игнорировать ее, распроклятую. Это, конечно, глупо. Можно на нее настроиться, как кролик настраивается на удава, — всеми своими ассоциациями. Может быть, это и кажется умнее: становишься, так сказать, пророком энтропии на земле.
Но можно и устоять. Можно! Физики оставили нам лазейку, дорогой Сарнов! Второй закон термодинамики — закон возрастания энтропии — действителен только для замкнутых систем.
А литература — система открытая.
Примечание 2000-х.
Пожалуй, здесь требует психологической расшифровки только возглас: «Дорогой Сарнов». Бенедикт Михайлович много лет потом пожимал плечами по поводу этого моего выкрика. И его можно было понять. Но почему-то мне до смерти жалко было это выбрасывать. В периодике соответствующий полемический кусок у меня не прошел, а там это было понятнее: я спорил не столько с его литературными оценками Сарнова (об этом не спорят), сколько с его угрюмым, как мне казалось, неверием в «моих» героев (о чем тоже не спорят, конечно). Между прочим, это интонационное расхождение легло между нами на всю жизнь. Вряд ли когда-нибудь кому-нибудь это покажется важным. Но — бывает, что «из песни слова не выкинешь»: именно это «слово» меня тогда держало: все мои друзья-физики, однокашники и сопоходники 60-х годов стояли за ним: Сарнов, конечно, великий физик, но Сазыкин не хуже!