Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Великое чувство ответственности, «важнейшая черта большого художника», обязывает к объективности. И если это чувство ответственности недостаточно велико, выхватываются несколько фактов — и представляются как знамение времени, как «лицо всего поколения».
И я думаю, что для настоящего художника, активно устремленного в завтра, органически неприемлемы ни эгоцентрическое бунтарство, ни «биологизм» некоторых молодых литераторов, вдохновляемых «глухонемой» музой или музой «измученной, с кругами темными у глаз».
Вы стремились доказать, что я против поиска. Упорно не «замечая» мои возражения, вы стремились «любой ценой» уверить читателя, что я за ремесленничество, за выхолащивание идеи, за робота — против Человека. Но поиск в искусстве, так же как живая конкретность идеи и специфика эстетического — само собой разумеющееся. Не об этом надо спорить, а о сути поиска.
Для меня эта суть — в поисках путей к полному «очеловечиванию» человека, к утверждению его общественного состояния как творца и хозяина жизни и в создании новых отношений и чувств, достойных его великого человеческого призвания.
Эмоциональные призывы к «поиску», «правде» и «справедливости» — это еще не поэзия. Важно вложить в эти понятия конкретное социальное содержание и сделать их достоянием каждого.
Ваши подопечные юные герои бегут из-под родительских крыш на таллинские пляжи, истерически рубят чужие серванты как символы мещанского разложения или в бессильной надежде «доказать им всем» гибнут в отчаянном рейсе, подобно Пронякину.
Такой протест, такой поиск — инфантильность. Человек в своем личном развитии в какой-то мере снова проходит путь, пройденный всем человечеством. И он может остановиться, «застрять» на одной из ранних стадий. Анархистский протест против «зла» (пошлости, серятины, инерции и т. д.) — пройденный обществом этап. Теперь, когда мы обладаем научной теорией преобразования мира, возврат к пройденным формам «борьбы» — социальная инфантильность.
Менее всего я стремлюсь делать вид, что все обстоит благополучно. Есть формалистика, недобросовестность, нетворческое отношение к труду — есть и реакции на них: скепсис, равнодушие, смятение. И то и другое требуют активнейшей борьбы с ними. Но брюзжание — плохое оружие. Нельзя, чтобы «люди внимали;— как метко пишет Р. Рождественский, — намекам, подко-лам и фигам в кармане». У таких критиканов надо забирать «моральный хлеб», не давать им спекулировать на — пока еще острых, «больных» темах, так же, как и у «бодрячков», мыслящих примитивно и «однолинейно», профанирующих высокие идеи.
Читатель ждет подлинно вооружающих произведений и нетерпим, когда ему подносятся мелодраматические или «железобетонные» суррогаты. В любом жанре, в том числе и в критике.
1962
Примечание 2000
В контексте декоративных «литературных баталий» первой половины 60-х годов этот диалог может показаться подстроенным, но, как ни странно, в реальности все было именно так, как рассказано. К нам в отдел критики журнала «Знамя» зашла познакомиться дебютантка отдела критики журнала «Октябрь», она сказала что-то «обидное» по поводу какой-то моей статьи, разговор был на людях, поэтому я ответил так же «обидно»; мы врезались в самозабвенный спор, при финише оного мне было предложено развернуть соответствующую полемику на страницах «Октября»; я заметил, что Кочетов никогда не «даст трибуну врагу», то есть такому молодому либералу, как я; мне было отвечено, что, кроме Кочетова, в «Октябре» есть такой тонкий и дальновидный человек, как Дымшиц, он — даст.
Несколько раз в ходе сочинения диалога я воздерживал мою собеседницу от разрыва дипломатических отношений, подсказывая ей иезуитски нейтральные выходы из пикировок, и мы преуспели: получили «трибуну». По тем временам это было важнее того, что в журнале «Октябрь» считали сутью дела: по «сути» они догвоздили меня в следующих номерах; но все-таки мне удалось продекларировать многое из того, что в других журналах мне неизменно вырубали за непроходимостью. Да и фамилия, четверть сотни раз тиснутая в ходе диалога, в век «массовых коммуникаций» значила едва ли не больше того, что казалось сутью. Этот диалог стал первой громкой моей публикацией: резонанс был гулкий (с выносом спора на читательские конференции), за границей «заметили» (между прочим, в Варшаве — гнездовье тогдашнего диссидентства).
При современном трезвом чтении особенно заметны белые нитки, которыми я шью свою позицию; это своеобразный парад хитроумных тактических приемов, с помощью которых молодые протестанты моего поколения дразнили своих ортодоксальных противников, оставаясь (и совершенно искренне) вместе с ними на общей платформе коммунистической веры. Решали тут не столько идеи, сколько человеческие аспекты.
По этой причине интересно в диалоге не состязание идей, а соотношение тембров. Я сохраняю эту публикацию в память о человеческом облике моей противницы.
Она была заметно старше меня. Нас невозможно было заподозрить в лирическом эквиваленте идейного противоборства; меж тем, именно это пришло в голову Борису Абрамовичу Слуцкому, когда он листал журнал с нашим диалогом; я ждал, что мэтр оценит мою диалектику, а он с проницательностью следователя-смершевца поинтересовался: «Вы не пробовали эту даму ущипнуть?» Я жутко смутился и был даже шокирован таким оборотом дела, но теперь, сорок лет спустя, готов и впрямь «ущипнуть» виртуальный образ, чтобы вернуть Ларису Крячко из небытия.
Кажется, она была врачом; в литературную критику перешла от избытка гражданского темперамента. Верила в свои идеи свято, защищала их страстно: партийные циники из журнала «Октябрь» рады были приливу такой «свежей крови» в прокуренные демагогическим дымом жилы отдела критики. Лариса Ивановна не обманула их надежд.
Это была коренастая женщина со здоровым румянцем на крепких скулах, с тонким ртом, закованным в волевые складки, с прямым, вопрошающим и недоумевающим, взглядом ясных глаз.
Она умерла рано и сделала мало.
Мне хочется помянуть эту честную душу и сказать спасибо судьбе, что на мгновенье свела меня с нею на свежем ветру Оттепели.
БЕЗЗАЩИТНОЕ ВСЕОРУЖЬЕ
Изысканный этот образ: "беззащитное всеоружье" словно открыл мне в сборнике Беллы Ахмадулиной («Струна») существо ее лирического героя, секрет обаяния ее поэзии и тот существенно новый штрих, который вносит ахмадулинская книжка в физиономию нашей молодой поэзии
Как представить себе лирического героя объемно, объективно? Это значит — открыть предел его душевной силы. Освободившись от власти впечатления, отыскать источник впечатления. Истоки характера отыскать, и меру сил его.
В данном случае это сделать нелегко, потому что Ахмадулина поэт чрезвычайно одаренный. Ее стих чеканно точен, буйные краски мира вобраны в него так, что ни одного мазка не видно, ни одного небрежного пятна, и все соединилось в таком строго отграненном, кристально чистом единстве, где линии — гравюрно упруги, и блеск сдержан и значителен, и даже не блеск это, не самоцветное сверкание, а скорее граверный отблеск, покорный твердому резцу. Но я ищу предел, ищу момент, когда резец дрогнет, когда строгая музыка ямба на миг прервется неверной нотой, и упадет в строку слово, бессильно взятое взамен ненайденного, — многое откроет нам этот предел!
Вслушайтесь: В плену судьбы своей везучей о чем ты думала, о ком, когда так храбро о Везувий ты опиралась локотком…Вы чувствуете, где тут не хватило поэтического дыхания? Ах, этот локоток, как это мило найдено, как это должно нас обезоружить, и какой находкой это показалось бы в стихах среднего поэта, но здесь! Важно даже не то, что тут слабое слово в четверостишье. Это — брешь в позиции. Собирая, соединяя, сопоставляя у Ахмадулиной нечастые срывы голоса, мы находим в них некое единство, мы находим, что маски, которыми заслоняется героиня, удивительно схожи, а мир конкретных грез ее — удручающе знаком.
Все это весьма хрупко и весьма завлекательно. Каблучки, ножка, тонкая талия. Каблучки ломаются, героиня шалит, красит губы в вине, поводит плечами. Неприступная, она мучает благоговейных кавалеров, она ждет своего настоящего повелителя, своего… средневекового рыцаря, своего… индейца-охотника, своего… лихого гусара. И вот он входит — уверенно, четко; он громко требует вина, у него холодные манжеты и горячие пальцы… И все звучит скрипка, и падают в заброшенном саду сирени неопрятные соцветья… То ли Тургенев, то ли Купер… Мечта детства, дедушкина библиотека.
Этот очаровательный маскарад, представьте, не раздражает. Он не нарочит, и уловить его не просто. Дело в том, что традиционный книжный образ слабой и надменной женщины, который Ахмадулина все время держит наготове, — находится в метафорический связи с тем истинным, некнижным и чрезвычайно современным душевным движением, которое составляет силу и подлинную красоту ахмадулинской поэзии.
Это истинное и глубинное движение начинается с жестокого признания своей слабости. С жестокого приказа себе: "ни слова, ни слова маленького лжи"! С жестокого приказа не утешать себя обманом и — не утешать поверженных и побежденных. Традиционный сюжет о пленении барса, о покорении сильного зверя звучит у Ахмадулиной по-новому. «Но люди землю подкопали. Они добились своего. Он сильный был, но про капканы еще не знал он ничего"… Не правда ли, можно представить себе традиционный исход поединка? Барс, не покоренный, умирает на рогатине… или, покоренный, он становится, скажем, добрым приятелем зевак в зоологическом саду… Поэтический ход Ахмадулиной неожидан: "Он понял. Он поддался гордо, когда вязал его казах, и было сумрачно и горько в его оранжевых глазах…В них полыхали гнев и щедрость"… Щедрость побежденного? Именно это! Какая-то невероятная, неодолимая гордость, возникающая в существе, казалось бы, раздавленном начисто.
Откуда эта неожиданная сила?
Отвлечемся от стихов.
Задумаемся, отчего так много женских имен в списке теперешних молодых поэтов? Я вряд ли сильно ошибусь, если скажу, что поколение, принявшее на свои плечи первую тяжесть войны, не было столь щедро на женские поэтические имена: Берггольц, Алигер — тут, кажется, и ставили точку. Но не случайно теперь рядом с Беллой Ахмадулиной мы видим Римму Казакову, Юнну Мориц, Новеллу Матвееву, Светлану Евсееву, Майю Борисову, Нину Королеву, Надежду Григорьеву… Разумеется это дальнейшие плоды эмансипации. Но я позволю себе предположить еще и другую причину: охватившее молодое поколение и отразившееся в его поэзии стремление к цельности, стремление быть не винтиком и атрибутом, но человеком, — нравственное возрождение личности, связанное с разоблачением "культа личности" и немыслимое в те, прошедшие годы. Нет ли закономерности в том, что напряженнее и острей всего нравственное движение развилось именно там, где ощущение человеком духовной скованности было усугублено классической и вечной, столь мудро отпеченной Марксом в известной анкете слабости «слабого пола»? Несколько лет назад поэт Слуцкий отдав им эху дань: "Бабы были лучше, были чаще в не продали девичьих снов ради хлеба, ради этой пищи, ради орденов или обнов. С женотделов и до ранней старости через все страдания земли на плечах, согбенных от усталости, красные косынки пронесли…»