Ярмарка тщеславия
Шрифт:
Сказать по правде, она плакала не так долго, как ожидала Бекки, которая утешала ее и целовала, — редкий знак симпатии со стороны миссис Бекки. Она обращалась с Эмми, словно с ребенком, даже гладила ее по головке.
— А теперь давай возьмем перо и чернила и напишем ему, чтобы он сию же минуту приезжал, — сказала она.
— Я… я уже написала ему сегодня утром, — ответила Эмми, страшно покраснев.
Бекки взвизгнула от смеха.
— Un biglietto, — запела она, подобно Розине {258} , — eccolo qu`a! [190] — Весь дом зазвенел от ее пронзительного голоса.
190
Записка — вот она! (итал.).
На третье утро после этой сценки, хотя погода была дождливая и ветреная, а Эмилия провела ночь почти без сна, прислушиваясь к завыванию бури и с жалостью думая обо всех путешествующих на суше и на море, она все же встала рано и пожелала пройтись с Джорджи на набережную. Здесь она стала прогуливаться взад и вперед; дождь бил ей в лицо, а она все смотрела на запад — за темную полосу моря, поверх тяжелых валов, с шумом и пеной ударявшихся о берег. Мать и сын почти все время молчали; лишь изредка мальчик обращался к своей робкой спутнице с несколькими словами, ласковыми и покровительственными.
— Я надеюсь, что он не пустился в море в такую погоду, — промолвила Эмми.
— А я ставлю десять против одного, что пустился, — ответил мальчик. — Смотри, мама, дым от парохода! — И действительно, вдали показался дымок.
Но ведь его могло и не быть на пароходе… он мог не получить письма… он мог не захотеть… Опасения одно за другим ударялись о ее сердечко, как волны о камни набережной.
Вслед за дымом показалось судно. У Джорджи была подзорная труба, он ловко навел ее на цель и, по мере того как пароход подходил все ближе и ближе, то ныряя, то поднимаясь над водой, отпускал подобающие случаю замечания, достойные заправского моряка. На мачте пристани взвился и затрепетал сигнальный вымпел: «Приближается английский корабль». Точно так же, надо полагать, трепетало и сердце миссис Эмилии.
Она посмотрела в трубу через плечо Джорджи, но ничего не увидела, — только какое-то черное пятно прыгало у нее перед глазами.
Джордж опять взял у нее трубу и направил на пароход.
— Как он зарывается носом! — сказал он. — Вон волна перехлестнула через борт. На палубе только двое, кроме рулевого. Один лежит, а другой… другой в плаще… Ура! Это Доб, честное слово! — Он захлопнул подзорную трубку и бурно обнял мать. Что касается этой леди, то о ней мы скажем словами излюбленного поэта: . [191] {259} Она не сомневалась, что это Уильям. Это не мог быть никто иной. Когда она выражала надежду, что он не поедет, это было чистым лицемерием. Конечно, он должен был приехать, — что же ему еще оставалось? Она знала, что он приедет!
191
Сквозь слезы смеялась (греч.).
Корабль быстро приближался. Когда они повернули к пристани, чтобы встретить его, у Эмми так дрожали ноги, что она едва могла двигаться. Ей хотелось тут же упасть на колени и возблагодарить бога. О, думала она, как она будет благодарить его всю жизнь!
Погода была такая скверная, что на пристани совсем отсутствовали зеваки, которые обычно толпами встречают каждый пароход; даже зазывалы из гостиниц не дежурили в ожидании пассажиров. Сорванец Джордж тоже куда-то скрылся, так что, когда джентльмен в старом плаще на красной подкладке ступил на берег, едва ли кто мог бы рассказать, что там произошло. А произошло, говоря вкратце, вот что.
Леди, в промокшей белой шляпке и в шали, протянув вперед руки, подошла к джентльмену и в следующее мгновение совершенно исчезла в складках старого плаща и что было сил целовала одну руку джентльмена, между тем как другая, по всей вероятности, была занята тем, что прижимала оную леди к сердцу (которого она едва достигала головой) и не давала ей свалиться с ног. Она бормотала что-то вроде: «Простите… Уильям, милый… милый, милый, дорогой друг…» — чмок, чмок, чмок — и прочую несусветную ерунду в том же духе.
Когда Эмми вынырнула из-под плаща, все еще крепко держа Уильяма за руку, она посмотрела ему в лицо. Это было грустное лицо, полное нежной любви и жалости. Она поняла написанный на нем упрек и поникла головой.
— Вы долго ждали, прежде чем позвать меня, дорогая Эмилия, — сказал он.
— Вы больше не уедете, Уильям?
— Нет, никогда, — ответил он и снова прижал к сердцу свою нежную подругу.
Когда они выходили из помещения таможни, откуда-то выскочил Джорджи и навел на них свою подзорную трубу, приветствуя Доббина громким, радостным смехом. Всю дорогу домой он плясал вокруг них и выделывал самые причудливые пируэты. Джоз еще не вставал; Бекки не было видно (хотя она подглядывала из-за гардины). Джорджи побежал справиться, готов ли завтрак. Эмми, сдав в прихожей свою шаль и шляпку на руки мисс Пейн, стала расстегивать пряжку на плаще Уильяма и… с вашего позволения, мы пойдем вместе с Джорджем позаботиться о завтраке для полковника. Корабль — в порту. Он добился приза, к которому стремился всю жизнь. Птичка наконец прилетела. Вот она, положив головку ему на плечо, щебечет и воркует у его сердца, распушив свои легкие крылышки. Об этом он просил каждый день и час в течение восемнадцати лет, по этому томился. Вот оно — вершина — конец — последняя страница третьего тома. Прощайте, полковник! Храни вас господь, честный Уильям! Прощайте, дорогая Эмилия! Зеленей опять, нежная повилика, обвиваясь вокруг могучего старого дуба, к которому ты прильнула!
Может быть, из стыда перед простым и добрым существом, которое первым стало на ее защиту, может, из отвращения ко всяким сентиментальным сценам, — но только Ребекка, удовольствовавшись той ролью, которую она уже сыграла в этом деле, не показалась на глаза полковнику Доббину и его жене. Объяснив, что ей необходимо съездить «по неотложным делам» в Брюгге, она отправилась туда, и только Джорджи и его дядя присутствовали при венчании. Но после свадьбы, когда Джордж с родителями уехал в Англию, миссис Бекки вернулась (всего на несколько дней), чтобы утешить одинокого холостяка, Джозефа Седли. Он сказал, что предпочитает жизнь на континенте, и отклонил предложение поселиться вместе с сестрой и зятем.
Эмми была рада, что написала мужу прежде, чем прочла то письмо Джорджа или узнала о его существовании.
— Я все это знал, — сказал Уильям, — но разве мог я пустить в ход такое оружие против памяти бедняги? Вот почему мне было так больно, когда ты…
— Никогда больше не говори об этом! — воскликнула Эмми так смиренно и униженно, что Уильям переменил разговор и стал рассказывать о Глорвине и милой старой Пегги О’Дауд, у которых он сидел, когда получил письмо с призывом вернуться. — Если бы ты не послала за мною, — прибавил он со смехом, — кто знает, как была бы теперь фамилия Глорвины!
В настоящее время ее зовут Глорвина Поски (ныне майорша Поски). Она вступила в этот брак после смерти первой жены майора, решив, что может выйти замуж только за однополчанина. Леди О’Дауд тоже столь привязана к своему полку, что, по ее словам, если что-нибудь случится с Миком, она, ей-богу, вернется и выйдет за кого-нибудь из своих офицеров. Но генерал-майор чувствует себя прекрасно; он живет очень пышно в О’Даудстауне, держит свору гончих и (если не считать, пожалуй, их соседа Хоггарти из замка Хоггарти) почитается первым человеком в графстве. Ее милость до сих пор танцует жигу и на последнем балу у лорда-наместника выразила желание потанцевать с обер-шталмейстером. И она и Глорвина утверждали, что Доббин обошелся с последней бессовестно; но когда подвернулся Поски, Глорвина утешилась, а великолепный тюрбан из Парижа усмирил гнев леди О’Дауд.
Когда полковник Доббин вышел в отставку (а сделал он это сразу после свадьбы), он арендовал премиленькую усадьбу в Хэмпшире, недалеко от Королевского Кроули, где сэр Питт, после проведения билля о реформе {260}, безвыездно жил со своим семейством. Все его надежды на звание пэра рухнули, так как оба его места в парламенте были потеряны. Эта катастрофа отразилась и на его кармане, и на состоянии духа, здоровье его стало сдавать, и он пророчил близкую гибель империи.