Язык и философия культуры
Шрифт:
Наш поэт сумел воспользоваться всем этим, и если у других новых поэтов чудеса остаются холодными, ненатуральными, потому что сопряжены у них с силами сказочными и ребяческими, то наш поэт черпал чудо в своей душе и, однако, сохранил неожидан* иость его воздействия. Правда, это чудо теряет в величии и блеске, какими обычно наделяет его фантазия, и лишь в принципе остается верным своему первоначальному понятию, — понятию беспричинности. Кроме того, к чудесам можно обращаться в не столь важных ситуациях и в моменты не столь значительных перипетий повествования. Большие и подлинно чудесные события, какие приводит наш поэт в своем рассказе, никак нельзя представить как чудеса — напротив, они выступают здесь как неизбежность, необходимость, судьба.
Выше мы коснулись двух мест, которые хорошо иллюстрируют сказанное: это перемена, какую пастор замечает в Германе, и неожиданное появление Доротеи у колодца. Есть и еще одно место, кстати, еще более тесно сплетенное с нитью повествования, — тот момент, когда Доротея, поскользнувшись на ступенях виноградника, видит в этом дурное предзнаменование, и оно сбывается: мы видим, в каком замешательстве оказываются все присутствующие в тот момент, когда Доротея входит в дом. И тут мы видим и переживаем то, что так часто чувствуем в обыденной жизни. Когда наши чувства до крайности напряжены, когда в определенный момент к своему завершению должны подойти важнейшие события — наши мысли смешиваются, и все, за что бы мы ни брались, падает у нас из рук. Мы ни с чем не можем справиться, а от этого накапливаются неблагоприятные для нас обстоятельства. Поскольку же все это замечаем и мы сами, у нас возникает мрачное настроение, наша душа предается мрачным предчувствиям, и, конечно же, они оправдываются. Гёте поступает точно так же: в самой жизни любые случайные мелочи сходятся так, что каждый отдельный шаг кажется вполне естественным, а вовсе не чудесным. Однако развитие этой мысли увело бы нас слишком далеко— каждый читатель, перечитав это место, сам живо почувствует все это.
Итак, древние искали чудес за пределами земного, на Олимпе, а наш поэт принужден переносить их в столь же неизведанные глубины души, — чтобы во всяком случае, изъять их из повседневного круга событий. Конечно, благодаря столь искусному пользованию чудом, благодаря легкости изображения, а также потому, что мы, естественно, начинаем сопоставлять такого рода предзнаменования с пророчествами Гомера и оракулами древних, чудо утрачивает торжественную серьезность, присущую действительности, а взамен обретает приятную и изящную легкость.
XLII.Отличие нашей поэмы от творений древних открывается в одном, присущем ей достоинстве
Кто читает поэму „Герман и Доротея" в часы, когда сердце открыто поэту, его воздействию, тот, несомненно, признает, что в душе поэта царит иной дух, нежели в творениях древних. Он скажет, что этот дух выше и лучше, — он иной, отличный, и столь же замечательный, только в своем роде, он не так мощно притягивает к себе, но глубже проникает в душу.
Если не воспринимать, как изъян, недостаток чувственного богатства, о чем мы говорили выше, то как раз по этому признаку можно понять, что сфера нашего поэта — совсем иная, чем у древних, что он — насколько вообще позволяет это призвание, призвание поэта, — исходит из иного и стремится к иному; благодаря этому и читатель переносится в иную сферу — не в ту, в какую переносят его древние.
Так это и есть на деле. Древние живописали природу в чувственном великолепии, а наш поэт изображает в основном внутреннюю жизнь человека. Оба предмета наделены своим величием, кроме того, первый из них больше отвечает сущности искусства, однако если и в последнем случае искусство обретает всю свою красоту, то второй предмет обладает для нас специфическим интересом, поскольку мы живем не столько созерцанием и действием, сколько мыслью и чувствами.
То, что постоянно занимает нашу душу — мысли и чувства, — все здесь выявлено, все развито чудесным, величественным образом. Тут спорят о важнейших обстоятельствах человеческой жизни, высказывая противоположные суждения; самое возвышенное, что можно помыслить о событиях нашего времени, выражено здесь просто и поэтически-совершенно; наш дух воспаряет на такую высоту мысли, какая — чистосердечно это признаем — была чужда древним. Дело ведь не в том, чтобы мы превосходили их основательностью нашей мудрости и лучше и прочнее связывали бы конечные результаты, а в том, что древние не умели развивать ее для себя — мысль, которая ведь тоже может разрабатываться вполне художественно, — а потому не способны были сообщить нашей душе интеллектуальный подъем, каким всегда сопровождается развитие мысли.
То же самое и с чувством. Сопровождая Германа и Доротею в их пути домой, как глубоко погружаемся мы в их чувства, проникаем в самые потаенные уголки их сердец, а благодаря этому какие глубины видим в нашей же собственной душе, во всем людском мире! Никто не сравнится с древними по истине и силе изображения чувств и страстей. Но поскольку они никогда не замыкались в этой сфере — одиноко, как мы, — поскольку они рисуют чувства скорее в целом и в их проявлениях, нежели в деталях и как таковые, то они и не переносят нас в то тонкое и чуткое, легкоранимое настроение, какому мы не в силах противиться здесь.
Благодаря всему этому любой характер поднимается на ступеньку выше — не в том, что касается естественной силы и красоты, но в несколько большей тонкости душевного склада. Сколь бы безыскусно и подлинно антично ни была обрисована Доротея, древность не знает женского образа, равного ей по тонкости. Даже и в Германе есть такое, что не нашло бы понимания в героях древности; а если мать прекраснее и величественнее любого образа древних или новых поэтов, то не оттого ли, что в нее вложено более утонченное и притом не менее чистое понятие женственности?
Мы далеки от утверждения, что современный характер как таковой обладает преимуществами перед древним, и тем более не утверждаем, что это так в отношении требований искусства. Однако, поскольку нам явлена если не лучшая и не более крепкая, то, пожалуй, высшая и более тонкая человеческая натура, если эта утонченность ждет нас на пути, предначертанном судьбою нашему дальнейшему культурному развитию, то современный характер заслуживает — если только он вполне удовлетворяет требованиям искусства (в этом здесь — самое главное) — своего особенного места и, не лишись он иных достоинств, по праву притязал бы даже и на лучшее место *.
XLIV.Богатство содержания поэмы для духа и чувства. Своеобразное обращение с этим содержанием
Чем больше посвящаем мы свои интеллектуальные силы наблюдению и исследованию м-ира вне нас, чем более переносим мы на него природу нашего духа, тем больше умножаем мы наши связи с ним. Предметы вокруг нас являются нам лишь в соответствии с тем, что способен отличить в них наш рассудок; даже внешние чувства в нас нуждаются в его руководстве, а по мере расширения нашего понимания возрастает и область этих чувств, и на деле природа с каждым столетием обогащается индивидами все больше и больше; если человек некультурный во всем множестве объектов видит лишь однородную, нерасчлененную массу, то наделенный знаниями наблюдатель разглядит целый мир явлений в одной-единственной точке.
Такая деятельность наших духовных сил расширяет область чувственной природы и вместе с тем обогащает в нашей душе всю массу мыслей и чувств. И здесь — это зависит от нашей воли — мы должны беспредельно умножать многообразие отношений, сложное деля на составные части, а отдельное включая во все новые и новые взаимосвязи. То, что представляется простым в природе, что представляется простым нашим чувствам, мы можем разлагать мысленно, и, однако, результат, полученный таким исключительно интеллектуальным путем, может в свою очередь возбуждать чувство, поскольку последнее без труда сопрягается как с чувственными, так и с нечувственными предметами. С чувством может прийти в связь воображение, и тогда мы с помощью того и другого можем творить особый мир, независимый от действительности и от внешних чувств, однако воздействующий на нас точно так же, как и сама действительность; этот мир — исключительно наше творение, однако он обладает для нас реальностью природы.
Такой метод нашего рассудка мы называем утонченным, и на деле нет для него более подходящего наименования. Ибо этот метод действительно состоит в том, что простое делится, а грубое утончается; кроме того, поскольку все естественные потребности человека удовлетворяются и без того, то это, так сказать, для человеческой природы роскошь, но только такая роскошь, в которой мы не только нуждаемся в связи с самой организацией нашего духа, но без нее мы не в состоянии были бы исполнять высшие конечные цели человечества.