ЯЗЫК. ЗНАК. КУЛЬТУРА.
Шрифт:
В свете сказанного положение в нашем социокоде, в строительстве которого действительно участвовали категориальные потенциалы греческого, новоанглийского и, возможно, других языков, может свидетельствовать только об одном: о сравнительно позднем, когда уже существовали категориальные потенциалы, возникновении нашего способа кодирования социальных ценностей, а также и о том, что в силу каких-то неустранимых причин зачинателям нашего типа культуры пришлось постепенно отказаться от старого типа кодирования и выработать новый социокод, основанный на использовании универсальных языковых структур. Здесь возможны и уточнения по месту и времени. Колыбелью европейского способа кодирования был бассейн Эгейского моря, где уже с середины II тысячелетия до и. э. фиксируются следы неполадок в функционировании прежнего социокода, близкого по структуре к так называемым "традиционным" способам трансляции социальности, т. е. к социокодам царств Двуречья, Египта, Индии, Китая. Где-то на рубеже I тысячелетия до и. э. появляется закон – "номос", безличный, самостный и равносильный знаковый регулятор всеобщих "гражданских" отношений, не имеющий аналогий в других очагах культуры(1).
(1)"Номос” греков принципиально отличен, например, от "фа" китайских легистов. Номос безличен, равносилен, вне его действия не остается никто, в том числе и законодатель. "Фа" легистов – свод правил для властителя, на которого эти правила не распространяются.
Этой датой и можно, видимо, отметить начало строительства нового европейского социокода. Завершение строительства следует, по нашему мнению, связать с появлением опытных наук (XVI-XVII вв.) или даже с началом технологических приложений научного знания (XVIII в.).
Вынужденный характер перехода к новому способу кодирования также очевиден. Если в понятие "развитость" вкладывать не даты возникновения, а, скажем, объем социокодов, их способность связывать и транслировать в смене поколений различные по объему массивы знания, то вплоть до начала технологических приложений науки, до XVIII в., хвастаться европейцам было нечем. Высшие показатели развитости принадлежали странам традиционной культуры, они же были и лидерами технического прогресса своего времени. Из одного только Китая Европа заимствовала компас, порох, разборный шрифт, бумагу, не говоря уже о таких мелочах, как фарфор, экзамены или деревья на обочинах дорог. "Сказочный" Восток, и его несметные богатства до самого недавнего времени оставались для Европы таким же предметом вожделений и восторгов, каким традиционный Египет был для нетрадиционных греков. Сегодня вряд ли кого-нибудь воодушевила бы идея возврата к традиционному способу жизни, но вот первая европейская утопия – "Государство" Платона – представляла собой, по замечанию Маркса, "лишь афинскую идеализацию египетского кастового строя" [3, с. 379], первый европейский завоеватель Александр Македонский, он же ученик Аристотеля, покорив Египет, тут же принял на себя бремя власти и божественного родства. Недалеки были от подобных поступков и монархи абсолютистской Европы, которые внимательно приглядывались к опыту управления восточных владык.
Словом, сколько-нибудь заметного эффекта движения по шкале развитости Европе с ее новым социокодом пришлось дожидаться около трех тысячелетий. И происходило это, похоже, потому, что новый социокод вплоть до появления опытной науки не располагал механизмами трансмутации, социализации нового знания в соответствующих европейскому кодированию формах. Распределение таланта вряд ли отличалось в античной и средневековой Европе от современного, но не было механизмов утилизации таланта, и Европа за три тысячелетия практически ничем не пополнила орудийный – арсенал деятельности, жила на износ традиционного наследства, заимствовала новинки у той же традиции. Появление опытной науки, института научной публикации, а затем и прикладных каналов перемещения научного знания к местам и датам приложения завершило перестройку социокодов, создало уникальную ситуацию "раздельной", в чистой и прикладной форме, социализации знания, когда фундаментальные научные дисциплины вроде физики, химии, биологии идут, подобно комбайнам, оставляя за собой "валки" проверенных на репродукцию результатов, а прикладные отбирают из валков приглянувшиеся им элементы для соединения их в рабочие смеси машин, технологий, новых продуктов.
Прямым следствием этой новой ситуации явилось то, что мы называем сегодня "научно-технической революцией", а в качестве одной из частных и весьма болезненных проблем, к пониманию состава которой и возможных путей решения мы пока еще только приближаемся, выявилась проблема "культурной несовместимости" – типологического различия способов социального кодирования и особенно трансмутациснных механизмов. Эти различия, хотя они и не препятствуют проникновению в неевропейские очаги культуры конечных продуктов социализации знания в виде новой техники и новых продуктов, предельно затрудняют освоение полной "раздельной" схемы социализации: опытные науки – приложение(2).
(2) Ньерере, президент Объединенной Республики Танзании, видит основную опасность ситуации в том, что в процессе подготовки научных кадров происходит психологическая переориентация индивидов и они вообще оказываются за пределами родной социальности: "Здесь акценты переносятся с взаимозависимости на индивидуальность, поскольку именно индивиду нужно самостоятельно читать, учиться, использовать возможности для личного совершенствования. Это смещение акцентов неизбежно [92, с. 186]. А эта психологическая переориентация порождает вместе с чувством принадлежности к интернациональной дисциплине и чувство отчуждения, духовного сепаратизма: "Они сравнивают себя как группу или как образованных индивидов со студентами и учеными богатых стран. Они чувствуют себя обойденными, если их условия хуже, а плата ниже. И все это в то время, когда массы продолжают жить со средним годовым доходом на душу населения около 20 долларов" [92, с. 185]. Рецепт лечения болезни не так уж оригинален: "Преподаватели и студенты должны оставаться в единстве с остальным обществом ради достижения общей цели. А это возможно только в том случае, если студенты и преподаватели сами чувствуют свою идентичность с согражданами, включая и тех, кто вообще не был в школе. И условие этого – возвращение выпускников в те сообщества, из которых они вышли, ради преобразования этих сообществ изнутри" [92, с. 186]. Нетрудно понять, к чему может привести это инокультуртрегерство-народничество, которым до "культурной революции" увлекались и в Китае. Вернувшиеся в сообщество выпускники разорвут дисциплинарные связи и будут потеряны для науки, станут либо донкихотами-миссионерами, либо вернутся в исходное состояние идентичности с теми, "кто вообще не был в школе".
В результате возникает опасный эффект локализации научно-технической революции, которую "делает" и в которой активно участвует горстка стран европейской культурной традиции (13 стран дают свыше 90% мирового научного продукта), тогда как другие страны с населением более 70% от мирового оказываются странами "научной пустыни", где средний годовой доход на душу населения в 15-20 раз ниже (50-20 долл.), чем в развитых странах.
Локальный характер научно-технической революции, попытки понять причины локальности, в том числе и "культурную несовместимость", привели в интересующем нас плане типологии социального кодирования к появлению массы исследований полевого в основном и прикладного характера, которые позволяют приблизиться к пониманию основ структурирования социокодов. Судя по данным таких исследований, кроме структуры нашего социокода, который изучен, пожалуй, хуже, чем другие, сегодня имеет смысл говорить о двух других структурах и соответственно типах социального кодирования, которые мы назвали бы лично-именным социокодом и профессионально-именным социокодом.
Лично-именное кодирование
Лично-именной социокод ближе всего к той исходной схеме социального кодирования, о которой мы говорили как о минимальных условиях социогенеза и в основе которой лежит имя-адрес, оно же – ячейка матрицы фрагментирования, оно же – знак, включающий индивида в социальность. Социокоды этого типа встречаются в охотничьих "племенных" или "первобытных" обществах. Отличительная особенность этих социокодов – наличие в них конечной по числу группы вечных взрослых или "охотничьих" имен, в которые распределены частные подпрограммы действий в типизированных ситуациях коллективного действия. Эти типизированные ситуации коллективного действия (прежде других охота на крупных животных, а затем социальные ритуалы) несут функцию интеграторов социокода, т. е. имена, в каждом из которых может в данный момент присутствовать только один смертный индивид, интегрируются в матрицу фрагментирования по сопряжению, контакту с другими именами в актах коллективного действия, не требуют надстройки всеобщего, каких-либо дополнительных интегрирующих оснований, кроме, говоря терминами Леви-Брюля, «сопричастия», задействованности в некотором числе коллективных предприятий, где у него свои особые маневры, сопряженные с особыми же маневрами других индивидов. Взрослые имена не покидают горизонта социальной эмпирии, т. е. введенный в имя индивид попросту "растворяется" в тексте этого имени, отождествляя себя со всеми прежними его носителями и принимая на себя, как свои собственные, все роли, подвиги и нормы поведения в типизированных ситуациях коллективного действия, которые содержатся в тексте, привязанном к данному имени.
Ясно, что носить взрослое охотничье имя не по силам ни ребенку, ни старику, поэтому человек в лично-именном социуме "трижды рождается" для общества: как ребенок, как взрослый и как старик, получая в каждом таком акте особые имена. В акте посвящения – центральном акте трансляции, который оснащен достаточно действенной и далеко не всегда безболезненной мнемотехникой, - индивида программируют в его социальные роли и обязанности, вводя в него текст имени. Примером такого текста, с оговорками на европейское происхождение, может служить "Песнь о Гайавате" Лонгфелло. Каждое имя, видимо, имеет подобную "песню" – текст, в котором с той или иной степенью мнемотехнического совершенствования закодированы типизированные ситуации, линии поведения носителя имени в таких ситуациях, контакты с носителями других имен.
Взрослые охотничьи имена образуют золотой знаковый фонд таких обществ, и, судя по жалобам исследователей, эти имена ревниво оберегаются от чужого глаза и уха, причем таинственность, похоже, входит в арсенал мнемотехнических средств как один из наиболее эффективных способов запоминания: то, что не подлежит разглашению, запоминается лучше. Есть и множество других "оболочек" вокруг взрослых имен как знакового ядра социальности: большинство обрядов и ритуалов таких обществ обнаруживают отчетливую "центростремительность", направленную на имена и особенно на интеграционные узлы связи имен в целостность – на коллективные действия, которые бесконечно воспроизводятся, отрабатываются в имитациях-тренировках типа танца, ритуализированной игры, действа.
Леви-Брюль [27, с. 30, 95-119] приводит множество свидетельств особого положения имен, их вечности, преемственности, хотя и не подчеркивает социально трансляционную их природу, не идет дальше констатации типа: "Первобытные люди рассматривают свои имена как нечто конкретное, реальное и часто священное… Коснуться чьего-либо имени – значит коснуться самого его или существа, которое носит это имя… При вступлении в новый период жизни, например во время посвящения, индивид получает новое имя… Каждый клан имеет определенное ограниченное количество имен, каждый член клана зараз имеет только одно имя" [27, с. 30-31]. Но трансляционная функция имен в его описаниях настолько прозрачна, что лишь плотными шорами парадигматизма можно объяснить тот факт, что он не выделяет эту функцию в центральную. Леви-Брюля интересует эволюция мышления: "Для первобытного мышления нет явлений природы в том смысле, какой мы придаем этому термину. Первобытному человеку нет вовсе нужды искать объяснения: такое объяснение уже содержится в мистических элементах его коллективных представлений. Приходится, таким образом, совершенно иначе ставить проблемы подобного рода. Выяснить надо не логическую операцию, при помощи которой совершается истолкование явлений, ибо первобытному мышлению явление никогда не представляется отдельно от интерпретаций; требуется выяснить, каким образом явление мало-помалу высвободилось из того комплекса, в котором оно раньше было заключено, каким образом оно стало восприниматься раздельно, каким образом то, что сначала служило составным элементом, сделалось впоследствии "объяснением" [27, с. 26-27].