Юнкера
Шрифт:
Что такое роман? В сущности, мы не имеем точного определения этой формы литературного творчества. Как бы, однако, ни определять его, существенным и бесспорным признаком романа во всяком случае окажется наличие единой, планомерно развивающейся фабулы, основанной на столкновении интересов, страстей, характеров между довольно значительным числом персонажей. Вот этого-то единства фабулы мы в "Юнкерах" и не встретим прежде всего. Имеется, в сущности, единственный герой, юнкер Александров. В книге рассказано его пребывание в юнкерском училище, показан ряд его увлечений, сердечных, литературных и других, намечен ряд впечатлений, им выносимых из жизни, но все события и все встречи с людьми, в конце концов, оказываются совершенно эпизодическими. Люди, появляющиеся, скажем, на первых страницах, затем исчезают, чтобы уже не появиться ни на одной из последующих. Сыграв известную роль в развитии одного эпизода, они уже не влияют на ход дальнейших. Отдельные эпизоды и персонажи порою описаны чрезвычайно подробно - однако ж, эти подробности оказываются несущественны для развития фабулы. Персонажи, связанные с главным действующим лицом, сплошь и рядом не связаны между собою, сплошь и рядом не знают ничего друг о друге. Отдельные частности, выписанные вполне колоритно, затем, в свою очередь, исчезают бесследно, никак не связываясь с ходом действия. Кажется, Чехов сказал, что если в рассказе, романе или повести упоминается ружье, то оно должно рано или поздно выстрелить - иначе оно не должно упоминаться. В "Юнкерах" - великое множество таких нестреляющих ружей: людей и событий, в смысле сюжетосложения вовсе не нужных. Больше того: из "Юнкеров" можно, кажется, вынуть любой эпизод или любое действующее лицо - без ущерба для того, что можно бы назвать единством действия. В конце концов, приходится прийти к выводу, что Куприн написал роман без фабулы - то есть нечто, до чего не доходил и самый бесфабульный из русских (и, вероятно, не только русских) писателей - Чехов.
Спрашивается в таком случае: да верно ли, что "Юнкера" - роман? Не вернее ли будет назвать их просто повествованием о некоем юнкере, в которого, может быть, заложены некоторые черты автобиографические, или рядом воспоминаний об Александровском юнкерском училище и о Москве восьмидесятых годов прошлого века? Сделать это, конечно, можно. Тот, кто сделает это, кто мысленно отбросит подзаголовок "роман", - по-своему будет прав, тем более что, на первый взгляд, вовсе ведь даже и не существенно и не важно, зовется ли книга романом, автобиографией, мемуарами или еще как-нибудь. Но правота эта будет узкая. односторонняя, непроникновенная, замена же слова "роман" каким-нибудь другим словом тотчас скажется на восприятии читаемой книги и помешает понять ее "философию".
"Философия" эта, пожалуй, не заключает в себе никакой особенной глубины или остроты. Но она чрезвычайно существенна для понимания того лирического импульса, которым создана книга. Куприным пройден немалый писательский путь. Писал он рассказы, повести, романы, в которых единство фабулы соблюдалось строго, "лишних" людей и событий не было, все ружья стреляли, где им полагается. И вот - захотел написать нечто такое, в чем все эти законы романического писания были бы не только нарушены, но просто как-то выброшены за борт. И весьма знаменательно, совсем не случайно и, конечно, уж вовсе не по теоретико-литературному недоразумению эту вещь он все же назвал романом. Что это значит? Это значит, что для художника, много видевшего, много творившего, сама жизнь, в ее случайной, непреднамеренной пестроте, в мелькании людей и событий, как будто ничем не связанных, порой вдруг открывается как некое внутреннее единство, не разрушаемое кажущейся разрозненностью. Куприн словно бы говорит: вот вам жизнь, как она течет в своей кажущейся случайности; вот жизнь, как будто лишенная той последовательной целесообразности, которую придает ей в романе сознательная воля автора; но и без видимой целесообразности, она сама собою слагается в нечто единое и закономерное; все случайно и мимолетно в жизни простоватого, но милого юнкера, - а глядишь - получается нечто цельное, как роман.
Вот если мы хорошо поймем эту философию книги, то нам откроется и то подлинное, очень тонкое, смелое мастерство, с которым Куприн пишет "Юнкеров" как будто спустя рукава. Мы поймем, что кажущаяся эпизодичность, кажущаяся небрежность и кажущаяся нестройность его повествования в действительности очень хорошо взвешены и обдуманы. Простоватость купринской манеры на этот раз очень умна и, быть может, даже лукава. Куприн как будто теряет власть над литературными законами романа - на самом же деле он позволяет себе большую смелость - пренебречь ими. Из этого смелого предприятия он выходит победителем. Единство фабулы он мастерски подменяет единством тона, единством того добродушного лиризма, от которого мягким, ровным и ласковым светом вдруг озаряется нам стародавняя, несколько бестолковая, но веселая Москва вся такая же, в сущности, милая и чистосердечная, как шагающий по ее оснеженным улицам юнкер Александров.
"На военной службе"
Павел Шостаковский
(из его книги "Путь к правде", Минск 1960, с. 32-50)
Александровское военное училище в Москве пользовалось репутацией либерального. Считалось, что офицеры из него выходили образованные и... "свободомыслящие". Неизвестно, как и когда установилась такая репутация, но сложилась она до того прочно, что из всех российских кадетских корпусов в училище съезжались кадеты, предпочитавшие учение тупой военной муштре. Курсовые офицеры подбирались им под стать, а если нет, то юнкера очень быстро обрабатывали их на свой лад. Офицера-служаку "травили", подымая шум и выкрикивая его прозвище, как только он выходил из ротного помещения, которое отделялось от общего коридора одними лишь арками. Правда, юнкера не злоупотребляли этим, прибегали к такой мере чрезвычайно редко, в ответ на явную несправедливость или грубость.
Юнкера предпочитали муштре науку и творческие споры на самые различные темы.
Имел ли под собой какую-нибудь политическую подкладку этот либеральный и явно антидисциплинарный дух? Сказать этого я не могу. Вернее всего, тут сказывалась подсознательная тяга молодых людей к духовной свободе. Однако в революцию 1905 года эта тяга вылилась а политическую демонстрацию, приведшую к принятию начальством ряда драконовских репрессий, из коих главною было разжалование юнкеров в рядовые и рассылка их по армейским полкам. До чего нелеп этот вид гонения, применявшийся царским правительством и к нам. и к "бунтовавшим" студентам.
– приравнивать почетное звание солдата, защитника своей родины, к положению наказанного преступника! Кстати сказать, Александровское военное училище оказалось единственной военной школой, откликнувшейся на первую революцию. Но за десять с лишком лет до нее никаких разговоров, ни даже намеков на политику в училище не было. Все ограничивалось либеральным настроением, казавшимся мне обычным для всех образованных русских людей.
В кругу моих близких, тех людей, которые занимались политикой, называли "красными" и говорили о них несколько таинственно. Лично я знал только одного "красного", студента Никитина, приятеля старшего брата. Другие "красные", встречавшиеся случайно на моем пути, презирали профессиональных военных и в разговор с нами не вступали.
Отношение к власти и к самому царю у юнкеров было простое, незамысловатое. Охарактеризовано оно очень метко словами горьковского персонажа Трусова ("Мои университеты") об Александре III: "Этот царь в своем деле мастер!.." Юнкера тоже так думали, да и нравился им этакий руссизм Александра III: "Когда русский царь ловит рыбу, Европа может подождать!" Эта фраза имела у нас успех. Вот мы, мол, каковы! Никакого представления о политических и экономических вопросах у юнкеров не было, и жизнь нации, жизнь народа проходила для нас как-то незаметно, где-то в стороне.
В строевом отношении училище составляло батальон четырехротного состава. Государь был шефом училища, а потому первая рота называлась "ротой его величества" и носила на погонах царские серебряные вензеля. В нее подбирались юнкера высокого роста, которых и называли "жеребцами". Каждая рота имела свое прозвище, но самое обидное было присвоено юнкерам малорослой 4-ой роты, в которую попал мой приятель Карпов. Их называли "вшами". Впрочем, все это с полным добродушием.
Строю в училище отдавалось два часа в день. Мы, юнкера, относились к этим занятиям очень серьезно, и в строевом отношении наш батальон мог, пожалуй, выдержать сравнение с любой гвардейской частью.
Инспектор классов полковник Лачинов сумел подобрать отличный состав профессоров и преподавателей. Даже офицеры генерального штаба, читавшие лекции по тактике и военной истории, были скорее похожими на серьезных ученых, а не на штабных щелкоперов, столь ненавистных тогда строевым офицерам. Лекции, даже по таким "сухим" предметам как законоведение, слушались с интересом.
Попав после корпуса в училище, хотя и против своей воли, я тем не менее скоро почувствовал себя там как рыба в воде. Этому способствовало, прежде всего, ощущение свободы, возможность общаться с товарищами других рот, наконец, просто посмотреть в окно и увидеть людей, идущих по улице. В корпусе же двери ротных помещений запирались на ключи, в окна с одной стороны был виден внутренний плац, с другой пустынное поле, замыкавшееся черной полосой Лефортовского леса. Корпусной режим казался мне тюремным, и все шесть лет я чувствовал себя узником. В училище мне стало вольготно, словно меня выпустили из клетки: гуляй в свободные часы по всему зданию, смотри в окно сколько хочешь, читай что хочешь, занимайся или бей баклуши, - одним словом не жизнь, а масленица. К тому же училище в пяти минутах ходьбы от дома, а юнкеров отпускали в отпуск не только по субботам и на все воскресенье, но и по средам вечерами. Появилась возможность жить повседневными семейными интересами, быть в курсе всех домашних мелочей. Все это вместе взятое заставило меня как-то пересмотреть свое отношение к военной карьере. Само собой, было разумнее всего смириться с судьбой.
Без ложной скромности скажу, курс училища я прошел успешно и кончил его старшим портупей-юнкером и заведующим старшим курсом своей роты.
В те два года, что я пробыл в училище, самое большое впечатление произвели на меня два события - похороны Александра III и коронация Николая II. Первые разочарования в существовавшем порядке вещей и первое чувство протеста против самодержавной рутины связались для меня с этими событиями. Александр III умер в Крыму. По дороге в Петербург тело его целые сутки оставалось в Москве, в Архангельском соборе, в Кремле. От вокзала до Кремля вдоль улиц были выстроены войска московского гарнизона. Ближе всех к вокзалу стояло Александровское училище. Когда катафалк и сопровождавшие его "члены императорской фамилии" - мужчины пешком, с новым царем во главе, а дамы в траурных каретах - проследовали мимо строя училища, от него отделилась наша рота его величества с хором музыки и, вступив в состав процессии, двинулась за гробом. Оркестр играл всю дорогу похоронный марш.
Траурное шествие ошеломило всех нас как своей торжественностью, так и тем напряженным вниманием, с каким московский люд следил за похоронами. С какими мыслями? Что переживали эти люди, стоявшие толпами на улицах? В Архангельском соборе прощание с телом государя. Нашему Александровскому училищу очередь пришла в полночь. Гроб стоял на высоком, в несколько ступеней, катафалке. Мерцающий свет восковых свечей поблескивал на золоте придворных мундиров дежурства, свиты и гвардейских часовых. Я и прежде видел однажды Александра III, когда был кадетом. В моей памяти сохранился густой голос царя, говорившего октавой, и вся его грузная фигура. А в гробу я увидел ссохшегося генерала, показавшегося мне совсем жалким. "И сказать, что это самодержец всероссийский!" - промелькнуло у меня в голове...