Юпитер поверженный
Шрифт:
Только одно лицо из всего населения корабля привлекло мое внимание. То был молодой человек с несколько греческим лицом, очень хорошо одетый, в дорожном плаще с цветными отворотами. В его умении держаться, в его выговоре и всей осанке было то высшее изящество, которое дается лишь после долгой жизни в Городе и, кажется, совершенно недоступно провинциалам. Подобно мне, молодой человек держался особняком от других, не вступая в общие беседы, и никто не знал, с какой целью он совершал путешествие. Мне казалось, что он несколько раз внимательно посматривал на меня, и даже его лицо показалось мне несколько знакомым, однако я не мог припомнить, где я его видел. Раза два мы обменялись с ним незначительными словами, причем он называл меня Требонием, – имя, которым я себя назвал на корабле, – а себя назвал Гликерием. Однако и из этих немногих слов было видно, что Гликерий как-то выделял меня из числа остальных путешественников, потому что относился ко мне с неожиданным вниманием и почтительностью.
Плавание наше было трудным, так как, несмотря на хорошее время года, нас застала сильная буря. Между Корсикой и Ильвой нашу «Кимотою» так качало, что никакие предметы не могли удержаться на месте. Большинство путешественников очень страдало от качки, в том числе и я, не привыкший к морским переездам. Это обстоятельство тем более помешало моему сближению с попутчиками и знакомству со странным молодым человеком. Значительную часть времени я пролежал на палубе, не имея сил даже встать, и, право, в те часы готов был дать клятву никогда более не вступать на борт корабля.
По мере приближения к берегам Италии погода улучшилась, и «Кимотоя» снова стала двигаться плавно. Все путешественники стояли на палубе и ждали появления земли. Я же в это время не мог не вспомнить своего первого путешествия в Рим, десять лет тому назад, и думал об том, как это второе на него не похоже. Тогда я ехал исполненный детских, но пламенных мечтаний, оставляя за собой только юношеские проказы и впереди видя целую жизнь, которая меня манила своей таинственной далью. Теперь за мной было счастливое, устроенное существование, была любящая жена, которую я оставил переживать тяжелое горе без всякой поддержки, а впереди я мог ждать лишь унижение, ряд обманов и коварств, может быть, даже смерть в рядах войска, дерзко выступавшего против могущественного императора Востока. И все-таки я ехал на этот позор, потому что передо мной, как в тумане, стоял образ Гесперии, по-прежнему имевшей надо мной непонятную и волшебную власть.
В Римский Порт мы вступили еще до полудня, так что я в тот же день мог найти себе место в общей реде. Гликерий предпочел взять для себя отдельную <карпенту>. Он вежливо раскланялся со мной, но, уходя, с любезной улыбкой неожиданно сказал:
– Я надеюсь, что мы еще увидимся, Юний.
Пораженный тем, что ему известно мое настоящее имя, я хотел его расспросить, но молодой человек поспешно удалился, и мне осталось ждать от будущего разрешения этой маленькой тайны, которая, впрочем, объяснилась очень скоро.
В реде, прижавшись к углу средь шестерых попутчиков, я промолчал всю дорогу. Вечером мы были уже за Портуенскими воротами, на том самом месте, где юношей я впервые вступил на почву Вечного Города. Позвав носильщика, я приказал нести мои вещи в хорошую гостиницу и, идя за ним, впивался глазами (в) не забытые мною, да и незабвенные, очертания храмов, домов и улиц Города. Несмотря на вечер, улицы были еще полны людом; таверны едва закрылись; из конюшен слышались крики и песни; пробегали рабы с носилками; толкались рабочие, возвращавшиеся домой, – и ничто не указывало на то, что Город переживал какие-то великие дни, которые должны были изменить все существование империи. Все кругом мне казалось знакомым, и я готов был думать, что покинул Рим не десять лет назад, а всего накануне, что я природный житель столицы и что моя жизнь в Васконилле, мой брак, моя семья – все это отлетевшие сновидения.
В гостинице я принял ванну и подкрепился легкой пищей. Рассудок говорил мне, что я должен подождать завтрашнего дня, чтобы идти к Гесперии. Но сердце мое стучало, волнение было так сильно, что я не мог оставаться в покое. Не осилив его, я оделся насколько мог лучше и, несмотря на то, что уже близилась ночь, вышел на улицу. Я еще не знал, пойду ли я в тот же вечер к Гесперии, но мои ноги как бы сами собой повели меня по знакомым улицам. Уже приближаясь к Холму Садов, я говорил себе, что только издали посмотрю на дом Гесперии. Но когда я оказался перед воротами ее сада, я не мог совладать со своим желанием и с силой ударил дверным молотком.
II
Едва прозвучал мой удар и этот звук наполнил пустую и почти темную улицу, как уже мгновенное раскаяние охватило меня и я был готов трусливо укрыться за углом, как делают уличные мальчишки, из озорства стучащие под разными дверями. Но уже послышался голос раба-привратника, осведомлявшегося, кто стучит, и я почти с досадой назвал свое имя. Тогда привратник звонком дал знать в большой дом другому рабу, оставив меня дожидаться по другую сторону ограды.
Многое перечувствовал я за те немногие минуты, что простоял перед этим столь знакомым мне входом. Я глядел на грязные камни мостовой и вспоминал, как лежал здесь ничком, целуя, в слезах, эти стародавние плиты, в то время как Гесперия проводила время со своим возлюбленным. Я смотрел на очертания виллы, белевшейся среди темной зелени сада, и мне казалось, что деревья как-то разрослись и одряхлели за мое отсутствие, что уже не так красиво и не так свободно встают из-за листвы легкие колонны и архитравы. А также вспомнил я и о своей жене, которую покинул ради сомнительного счастия вновь увидеть Гесперию, конечно, за эти десять лет постаревшую и утратившую свою красоту, но все же замыслившую какое-то коварство, какое-то отчаянное дело, на которое желает послать меня. И незаметно ход моих мыслей изменился, и, когда возвратившийся раб позвал меня следовать за собой, я уже жалел не только об том, что в первый же день пришел к Гесперии, но и (об) том, что вообще приехал в Рим.
Переходя обширный сад, видя знакомые лужайки, уже не так тщательно убранные, купы деревьев, подстриженные без прежнего искусства, и водоем, в котором более не плавали лебеди, – я говорил себе, что должен быть твердым и не поддаваться обманным чарам женщины, погубившей мою молодость. Свою детскую клятву я исполнил честно: несмотря на все самые крайние препятствия, стоявшие предо мной, я поспешил к Гесперии по первому ее зову. Более я ей ничего не должен и могу, как только замечу первую тень лжи в ее словах, в тот же день, не сказав ей прощальных слов, покинуть Город. И при мысли, что я скоро вновь увижу свою Васкониллу и неожиданным появлением обрадую свою печальную Лидию, – моя душа наполнилась потоком истинного счастия.
Раб провел меня через сад к главному входу и в <вестибуле> передал меня рабыне, лицо которой мне показалось знакомым. Та с поклоном провела меня через атрий и перистиль [56] в небольшой триклиний, [57] у входа в который стояли рабы. Откинув занавес, рабыня произнесла мое имя, и я, переступив порог, увидел при ярком свете двух триподиев [58] – Гесперию.
Триклиний, куда я вошел, был небольшой комнатой, обставленной строго по-римски; кроме треугольного стола и трех лож около него, там был лишь светильник и угловой стол для смешивания вина. На двух ложах перед кубками вина возлежали два человека: Гесперия и тот юноша, который назвал себя на корабле Гликерием; третье ложе было пусто.
56
«Перистиль – внутренний двор, окруженный колоннадой иногда с водоемом посредине». (Прим. Брюсова.).
57
Триклиний – столовая.
58
Триподий – треножная подставка для лампы.
Первый взгляд, брошенный мною на Гесперию, привел меня в какой-то трепет, словно я увидел нечто страшное. В самом деле – передо мною была та самая женщина, с которой я расстался десять лет назад; ничто в ней не изменилось, ни дивная красота, ни изумительная прозрачность кожи, ни ласковая царственность взгляда, – как будто бы годы не смели коснуться этого совершенного создания. Мне представилось даже, что легкое и прелестное платье, надетое на Гесперии, одно из тех, которые я уже видел прежде. Все было именно то, что я воображал в своих потаенных мечтах, когда воображал себя чудом перенесенным в Треверы или в Лугдун, [59] в присутствие Гесперии. И минуту я готов был верить, что ничто не изменилось, что я, опять восемнадцатилетний юноша, стою перед той, которой навсегда отдана моя любовь.
59
Лугдун – ныне город Лион.
Не знаю, заметила ли Гесперия мое минутное оцепенение, но она легко встала с ложа и пошла мне навстречу, простирая руки, со словами:
– Милый Юний, мы тебя ждали! Гликерий добавил:
– Прости, Юний, что я предупредил госпожу Гесперию о твоем прибытии в Рим.
Опять, как маленький мальчик, я не находил слов, которые должен был произнести в те миги, и бормотал что-то неясное, а Гесперия поспешно поместила меня на свое ложе и, приказав рабам подать мне кубок вина, сама заговорила, вновь меня чаруя своим нежным голосом, который я когда-то сравнивал с пением Сирен.