ЖАНРЫ

Юрий Лотман в моей жизни. Воспоминания, дневники, письма
Шрифт:

Семейные привычки, тем не менее, сохранялись: часто прямо на вокзале, при мне, Юра давал домой телеграмму, что доехал благополучно (телефона тогда у Лотманов еще не было), а когда появился телефон, Зара регулярно звонила, справлялась о делах и самочувствии. Я уверена, что Юра чувствовал постоянную вину перед нею. И, цитируя «старого циника» Ларошфуко, говорил, что мы еще можем простить вину тем, кто виноват перед нами, но никогда не прощаем тех, перед кем сами виноваты.

С другой стороны, он в принципе не считал любовь грехом, и когда меня мучила греховность нашей любви, часто утешал меня, неизменно повторял любимые им слова Апостола Павла из Первого послания Коринфянам: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею; То я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны И имею всякое познание, и всю веру, так что могу и горы переставлять, А не имею любви, то я ничто» (1Кор. 13:1).

Но говорил он и другое: «Зара очень одинока и понимает это». И – страдал за нее. Знал, какие боли она терпит от артроза, переживал и говорил об этом со мной постоянно. Страдал, когда в Мюнхене пришлось истратить все деньги на его собственное лечение, хотя поехали они туда для того, чтобы сделать ей операцию. Лина Соломоновна (жена Осповата) говорила мне, что пока Ю.М. был здоров, «он держал Зару».

Лекарства, которые я доставала для Зары, помогали лишь на короткое время. Когда ее боли в конце 80-х годов усилились, я показывала ее снимки опытному специалисту, у которого лечилась сама. Он сказал мне, что операция не необходима, что можно жить и так, а боль облегчить, пользуясь костылями. Я передала эти слова Юре, но он решился на операцию. Говорил, пока жив, должен сделать все возможное для нее, потом некому будет… Его главной заботой стало найти деньги для операции.

Я видела Зару в последний раз 25 сентября 1990 года в Москве в квартире Осповатов, ровно за месяц до ее смерти. Они с Юрой тогда готовились ехать в Италию для операции, а я уезжала в Канаду.

Мне не дано узнать, но я могу понять, что именно передумал и перечувствовал Юра, когда, больной и одинокий, остался один после ее кончины.

Возможно, в посвящении ей книги «Культура и взрыв» – отголоски этих тяжелых, мучительных раздумий. В письмах ко мне в 1991 году он писал: «Думаю о тебе, а ночами плачу о Заре» [80] . Он видел повторяющийся сон: он догоняет поезд, в котором, он знает, едет Зара. Он готовил ее к своей смерти, себя – к ее смерти – не приготовил…

80

См. письмо от 27 апреля 1991 г.

16

Я думаю, что любовь – чувство трагическое в своей основе. Не только классические примеры, но и наша с Ю.М. жизнь подтверждает это. Любовь и смерть, любовь и разлука – вечные спутники. Склонность анализировать и с недоверием принимать доставшееся нам счастье давали ощущение риска, неожиданности и вместе с тем предчувствие конца. «Мы – притаившиеся мыши, которых высматривает кошка, сидящая в углу», – говорил Юра, и этот его образ до сих пор стоит у меня перед глазами. Вспоминаю и вечную его присказку: «Не улучшать, не надеяться на лучшее, было бы не хуже». В доказательство он приводил теорию одного армянского ученого, который считал, что человечество погибнет, потому что старается все улучшить. И рисовал такую, приблизительно, картину: вот уже в пещерах появился огонь, половые связи людей стали более избирательны, начались драки за женщин (животные дерутся реже, чем люди). Жизнь становится все более удобной и – тяжелой. «Поэтому, – говорил Юра, – не надо улучшать». О том, что нам многое дано и как мы счастливы, мы говорили с ним много и подолгу и не переставали изумляться этому. Но я почему-то считала, что настанет день, когда Ю.М., умученный жизнью, скажет мне, как герой пьесы Гауптмана «Перед восходом солнца»: «Я вижу тебя, я знаю, что это твои руки, но я ничего не чувствую». Я постоянно боялась, что разлюбит, что неинтересна ему, что невыносимо вести эту двойную жизнь… Он, также как и я, боялся потерять то, что обрел. «Не бросай меня, мне будет невыносимо», – сказал он мне однажды в Кемери, хотя и намека на какие-либо сложности в наших отношениях не было.

Отсюда наши тяжелые сны, которые повторялись регулярно и все на одну тему с разными вариациями. Его сон, как правило, связан был с войной. Я где-то рядом, головой на его плече, и сейчас мы погибнем, конец всему, и он знает это. Мой: он сух и замкнут со мной, недоволен, упрекает меня, что я заставляю его приезжать и делать доклад в те места, где он доклада делать вовсе не желает (например, в Пушкинский дом). Упрекает меня за сухие письма… одним словом, все очень плохо, а я беспомощна и изменить ничего не могу.

Хотя за четверть века мы ни разу не поссорились, не было и намека на размолвку, я (может быть, из-за какого-то суеверия) считала, за четыре-пять лет до того, как судьба развела нас по разным континентам, что не смерть Ю. оборвет нашу любовь, а болезни и крайняя усталость. Как-то, шутя, я сказала Ю., что ему никак нельзя умирать, потому что он еще не сказал последних ругательных слов ректору [81] , на что он вполне серьезно отвечал: «Как знать, может быть, последние слова перед смертью я скажу тебе».

81

Речь идет об Арнольде Коопе, сменившем в 1970 году прогрессивного Федора Клемента на посту ректора Тартуского университета. Кооп препятствовал многим начинаниям Лотмана и его кафедры.

Не сказал, а может быть сказал, да я их никогда не узнаю.

* * *

Таким образом, мы постоянно боролись за то, чтобы быть вместе, боялись потерять друг друга. Я думаю, что отсюда подписи в его письмах: «вечно твой», «всегда и на-всегда твой», «навеки твой». В 1980 году, когда вышел «Комментарий» к «Онегину», он надписал мне его так: подчеркнул букву «Е» в имени Евгений и «Л» в своей фамилии: «Единственной Любимой». Привожу и другие посвящения:

«Книгу бывает легче написать, чем надписать» (на книге «Анализ художественного текста») [82] ;

82

Дневник, 30.1.76: «Сегодня у меня утром я сказала Юре, как трудно сделалось что-то написать, послать; он сказал, что это так и бывает, правильно, как на фронте: легкое ранение – сильная боль сразу, тяжелое – никакой, все потом. Так и у нас: было бы что-то легкое – все бы легко и шло. А именно потому, что серьезно, так все тяжело, вот почему он не может теперь, как раньше, легко надписывать мне свои книги».

«М – М» (Мастер – Маргарите) (на книге «Трудов по знаковым системам»);

«На память от ученого соседа»;

«На память об одном старике» (статья о традициях просвещения в России).

Мотив старости, варьируясь в разнообразных шутках, присутствовал с самого начала нашего общения. Юра, например, называл себя «старая калоша, седатый пес». Или говорил: «Старики бывают разные: красивые, средние, некрасивые. Однако все достойны внимания».

Подарив мне поздно, только в 1975 году, свои «Лекции по структуральной поэтике», он шутливо надписал их так: «Она сидела в Александровском саду, когда к ней подсел Азазелло».

В этой надписи прочитывается несколько аллюзий: намек на то, что Юра считал себя некрасивым (Азазелло), и конечно, напоминание о том, как мы любили сидеть в Александровском саду, куда Булгаков привел смятенную Маргариту, подсадив к ней посланника дьявола.

Мы всегда осознавали, что наша любовь неповторима, особенна, что ее невозможно описать другим и что только мы понимаем, что мы друг для друга. Боясь заезженного и затрепанного слова «любовь», Юра удивлялся тому, как часто сам его повторяет. Был открыт, нежен, щедр в проявлении чувств. Часто поэты помогали нам выразить то, что сами мы выразить не могли.

В 70-е годы Юра часто читал мне Пастернака. У него он находил самые верные характеристики своих чувств и настроений.

«Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему».

Одиночество, о котором нам столько думалось и говорилось, он выражал пастернаковским «…а на улице вьюга все смешала в одно, и пробиться друг к другу никому не дано».

Будучи в Венгрии в 1987 году, Юра перечитал там «Доктора Живаго» и, остановившись в Москве по пути домой, сказал мне, что «роман Пастернака – о нас». При этом добавил, что хотя язык героев там вовсе не соответствует языку людей времени революции, Пастернак там наделяет всех своим собственным языком, и что все характеры и обстоятельства там другие, тем не менее, о любви там сказано так, будто были описаны наши чувства.

К какому-то Новому году Юра прислал мне большую фотографию шотландского терьера, которого он считал из-за грустного выражения глаз своим «лирическим героем», а на обороте посылки написал следующий обратный адрес: «Ленинград, ул. Фрины, 5. НИНИ АН. Ю. Усатову».

Когда я лежала в очередной раз в больнице, Юра прислал мне туда письмо с вложенными лепестками роз. Письмо я не получила, видно, его перехватили любители гербариев из больничной администрации. Разумеется, я Юре об этом не сказала, чтобы не огорчать его.

Поделиться с друзьями: