Юрий Милославский, или Русские в 1612 году
Шрифт:
IV
Еще вторые петухи не пропели, как вдруг две тройки примчались к постоялому двору. Густой пар валил от лошадей, и, в то время как из саней вылезало несколько человек, закутанных в шубы, усталые кони, чувствуя близость ночлега, взрывали копытами глубокий снег и храпели от нетерпения.
– Гей! отпирайте проворней!..
– раздался под окном грубый голос.
– Да ну же, поворачивайтесь! не то ворота вон!
Пока хозяйка вздувала огонь, а хозяин слезал с полатей, нетерпение вновь приехавших дошло до высочайшей степени; они стучали в ворота, бранили хозяина, а особливо один, который испорченным русским языком, примешивая ругательства на чистом польском, грозился сломить хозяину шею. На постоялом дворе все, кроме Юрия, проснулись от шума. Наконец, ворота отворились, и толстый поляк, в провожании двух казаков, вошел в избу. Казаки, войдя, перекрестились на иконы, а поляк, не снимая шапки, закричал сиповатым басом:
– Гей! хозяин! что у тебя здесь за челядь? Вон все отсюда!.. Эй; вы! оглохли, что ль? Вон, говорят вам!
Молчаливый проезжий приподнял голову и, взглянув хладнокровно на поляка, опустил ее опять на изголовье. Алексей и Кирша вскочили; последний, протирая глаза, глядел с приметным удивлением на пана, который, сбросив шубу, остался в одном кунтуше, опоясанном богатым кушаком.
Если б нужно было живописцу изобразить воплощенную - не гордость, которая, к несчастию, бывает иногда пороком людей великих, но глупую спесь - неотъемлемую принадлежность душ мелких и ничтожных, - то, списав самый верный портрет с этого проезжего, он достиг бы совершенно своей цели. Представьте себе четвероугольное туловище, которое едва могло держаться в равновесии на двух коротких и кривых ногах; величественно закинутую назад голову в превысокой косматой шапке, широкое, багровое лицо; огромные, оловянного цвета, круглые глаза; вздернутый нос, похожий на луковицу, и бесконечные усы, которые не опускались книзу и не подымались вверх, но в прямом, горизонтальном направлении, казалось, защищали надутые щеки, разрумяненные природою и частым употреблением горелки. Спесь, чванство и глупость, как в чистом зеркале, отражались в каждой черте лица его, в каждом движении и даже в самом голосе, который, переходя беспрестанно из охриплого баса в сиповатый дишкант, изображал попеременно то надменную волю знаменитого вельможи, уверенного в безусловном повиновении, то неукротимый гнев грозного повелителя, коего приказания не исполняются с должной покорностью.
Меж тем как этот проезжий отдавал казакам какието приказания на польском языке, Кирша не переставал на него смотреть. На лице запорожца изображались попеременно совершенно противоположные чувства: сначала, казалось, он удивился и, смотря на странную фигуру поляка, старался что-то припомнить; потом презрение изобразилось в глазах его. Через минуту они заблистали веселостью и почти в то же время, при встрече с гордым взглядом поляка, изъявляли глубочайшую покорность, которую, однако ж, трудно было согласить с насмешливой улыбкою, едва заметною, но не менее того выразительною.
– Ну, что ж вы стали?
– сказал пан грозным басом, оборотясь снова к Алексею и Кирше.
– Иль не слышали?.. Вон отсюда!
Повелительный голос поляка представлял такую странную противоположность с наружностию, которая возбуждала чувство, совершенно противное страху, что Алексей, не думая повиноваться, стоял как вкопанный, глядел во все глаза на пана и кусал губы, чтоб не лопнуть со смеху.
– Цо то есть!
– завизжал дишкантом поляк.
– Ах вы москали! да знаете ли, кто я?
– Не гневайся, ясновельможный пан!
– сказал с низким поклоном Кирша, мы спросонья-не рассмотрели твоей милости. Дозволь нам хоть в уголку остаться. Вот лишь рассветет, так мы и в дорогу.
– А это что за неуч растянулся на скамье?
– продолжал пан, взглянув на молчаливого прохожего.
– Гей ты, олух!
Незнакомый приподнялся, но, вместо того чтобы встать, сел на скамью и спросил хладнокровно у поляка: чего он требует?
– Пошел вон из избы!
– Мне и здесь хорошо.
– И ты еще смеешь рассуждать! Вон, говорят тебе!
– - Слушай, поляк, - сказал незнакомый твердым голосом, - постоялый двор не для тебя одного выстроен; а если тебе тесно, так убирайся сам отсюда.
– Цо то есть?
– заревел поляк.
– Почекай, москаль, почекай [Подожди, москаль, подожди (пол.).]. Гей, хлопцы! вытолкайте вон этого грубияна.
– Вытолкать? меня?.. Попытайтесь!
– отвечал незнакомый, приподымаясь медленно со скамьи.
– Ну, что ж вы стали, молодцы?
– продолжал он, обращаясь к казакам, которые, не смея тронуться с места, глядели с изумлением на колоссальные формы проезжего.
– Что, ребята, видно - я не по вас?
– Рубите этого разбойника!
– закричал поляк, пятясь к дверям.
– Рубите в мою голову!
– Нет, господа честные, прошу у меня не буянить, - сказал хозяин.
– А ты, добрый человек, никак забыл, что хотел чем свет ехать? Слышишь, вторые петухи поют?
– И впрямь пора запрягать, - сказал торопливо проезжий и, не обращая никакого внимания на поляка и казаков, вышел вон из избы.
– Ага! догадался!
– сказал поляк, садясь в передний угол.
– Счастлив ты, что унес ноги, а не то бы я с тобою переведался. Hex их вшисци дьябли везмо! [Ну их к дьяволу! (пол.)] Какие здесь буяны! Видно, не были еще в переделе у пана Лисовского.
– Пана Лисовского?
– повторил Кирша.
– А ваша милость его знает?
– Как не знать!
– отвечал поляк, погладив с важностью свои усы.
– Мы с ним приятели: побратались на ратном поле, вместе били москалей...
– И, верно, под Троицким монастырем?
– прервал запорожец.
Поляк поглядел пристально на Киршу и, поправя свою шапку, продолжал важным голосом:
– Да, да! под Троицким монастырем, из которого москали не смели днем и носу показывать.
– Прошу не погневаться, - возразил Кирша, - я сам служил в войске гетмана Сапеги, который стоял под Троицею, и, помнится, русские колотили нас порядком; бывало, как случится: то днем, то ночью. Вот, например, помнишь, ясновельможный пан, как однажды поутру, на монастырском капустном огороде?.. Что это ваша милость изволит вертеться? Иль неловко сидеть?
– Ничего, ничего...
– отвечал поляк, стараясь скрыть свое смущение.
– Как теперь гляжу, - продолжал Кирша, - на этом огороде лихая была схватка, и пан Лисовский один за десятерых работал.
– Да, да, - прервал поляк, - он дрался как черт!
Я смело это могу говорить потому, что не отставал от него пи на минуту.
– Так поэтому, ясновельможный, ты был свидетелем, как он наткнулся на одного молодца, который во время драки, словно заяц, притаился между гряд, и как пан Лисовский отпотчевал этого труса нагайкою?
Оловянные глаза поляка завертелись во все стороны, а багровый иос засверкал, как уголь.
– Как нагайкой?
– вскричал он.
– Кого нагайкой?..
Это вздор!.. Этого никогда не было!
– Помилуй, как не было!
– продолжал Кирша.
– Да об этом гзсе войско Сапеги знает. Этот трусишка служил в оегимепте Лисовского товарищем и, помнится, прозывался... да, точно так... паном Копычинским.
– Неправда, не верьте ему!
– закричал поляк, обращаясь к казакам.
– Это клевета!.. Копычинского не только Лисовский, но и сам черт не смел бы ударить нагайкою: он никого не боится!
– Да что ж за нелегкая угораздила его завалиться между гряд вто время, как другие дрались?
– Что? как что?.. Да кто тебе сказал, что я лежал между гряд?
– Ага! так эго ты, ясновельможный? Прошу покорно, чего злые люди не выдумают! Ведь точно говорят, что Лисовский тебя поколошл и что если б на друюп день ты не бежал в Москву, то он для острастки дру! их непременно бы тебя повесил.
– Какой вздор, какой вздор!
– перервал поляк, стараясь казаться равнодушным.
– Да что с тобою говорить! Гей, хозяин, что у тебя есть? Я хочу поужинать.