Юровские тетради
Шрифт:
Собирался отец молча. Было видно, что его и обнадеживала и вместе озадачивала поездка. Когда пришел к нам дядя Василий с образком и начал совать его отцу, чтобы тот поцеловал для удачи, отец, отталкивая икону, затряс головой:
— Отстань, братец. Деревяшек этих немало бывало у нас на тябле, а толку-то…
Взобравшись на телегу и услышав голоса подбежавших «младенцев», отец заморгал:
— Ну-ка, где вы тут? Подставьте вихры, поглажу маленько. Давно не видел вас. Огольцы-огольцы…
— Вернешься — и увидишь. Обязательно увидишь, папа, — загалдели братишки.
— Добро бы так!
На глазах у него навернулись слезы, а мама стояла, не зная, что ей делать — печалиться или радоваться.
Все мы ждали, что она скажет. Мама не сказала ничего, заплакала, сильно, навзрыд, и, склонив голову, медленно пошла домой.
Когда стали подниматься на перцовскую гору, я услышал чей-то топоток. Оглянулся. Нас догонял Митя.
— Чего тебе, родной? — узнав каким-то образом, что это он, спросил отец.
— Я Кузю хочу попросить. Учебник бы мне, морской, ага… Купишь, Кузь? При маме я не стал, она могла…
— А при батьке не боишься?
— Но ты же отпустишь в училище, верно, пап?
— У нас в роду моряков не было. Хлебороды только.
— Так не было и рабфаковцев, и московских студентов, а стали… — сказал Митя.
Отец заулыбался, ему, должно быть, понравился такой ответ. А я глядел на Митю. Ах ты мой милый моряк! Обязательно поищу для тебя учебник. Пусть он не сейчас тебе потребуется, надо еще в семилетке поучиться, но семилетка — дело уже решенное: Виктор Курин сказывал, что с нового учебного года в школе откроются пятые — седьмые классы. Приедут и новые учителя.
— Иди, Митя, о наказе твоем мы не забудем, — сказал ему.
Отец тем временем пошарил по грядке телеги и, нащупав Митину руку, пожал ее:
— Моряк! Ух ты!.. Ну старайся, входи в бушлате в наш род, хлебороды могут потесниться!
Митя сиял.
Только через неделю я вернулся домой с отцом. Оперировали один левый глаз, и удачно — отец увидел свет.
Меня ждала новая дорога, дорога в…
Большой день
— Кузеня, светает.
Надо мной склонилась озабоченная мать. У глаз сбежались в тугой жгут морщинки, и она показалась мне сильно постаревшей. Подумал: может, оттого, что ночь не спала. Ночью я лежал на сеновале, рядом с горенкой, и долго слышал, как мать плакала там.
И вот оно утро, которого все по-разному ждали в нашей семье. В щель стены пробивалась полоска света, она как раз и падала на лицо матери.
— Боюсь! Отпускать тебя, Кузеня, боюсь. Не ходи!
— Вот еще! — отмахнулся я. — Не маленький.
— И невелик. А они вон какие хваты, хоть сам Никанор, хоть и эта чупурена Глафира. Чего доброго… И батька сердится. Не ходи, не ходи, мальчик, — сильнее и сильнее прижимала меня к себе.
Я с трудом расцепил ее руки, досадуя на мать: давно ли сама все твердила, когда, дескать, найдется управа на «вредного Никанора», спаивающего и «непутевого батьку, и других-прочих мужиков», а теперь, когда надо идти в суд, вдруг переполошилась. Верно, отец последнее время не ходил к Никанору, но ходят другие.
Завтракать к не стал, звал: мать опять бросится ко мне со слезами. Натянув старые стоптанные сапоги, выскочил на улицу. На скамейке, у крыльца, сидел отец с цигаркой в опущенной руке. Был он сейчас необыкновенно тих, задумчив. Цигарка с наросшим пестиком пепла едва теплилась, должно быть, он совсем забыл о ней.
Петр, конечно, знает о суде — он вел дело по моей заметке о самогонщиках (вторую-то напечатали). А Топников едва ли — разболелся, положили в больницу.
Я шел. Но каждый шаг был для меня тяжел. Ведь собрался не куда-нибудь, а на суд! Первый в жизни. Да и на какой суд! Своих же, деревенских, будут судить, и не раз, поди-ка, назовут имя отца. Вчера уж соседки говорили: «Кого ославить-то хочешь?» А старик Птахин, потрясая густой патриаршей бородой, вздыхал: «Как смиренно было у нас без энтого комсомольца!»
Остались позади гуменники, картофельник, яровое поле. Вот дорога пошла под уклон, к лесочку. У опушки показались Никанор и Глафира. Я было замедлил шаг, чтобы на встречаться с ними, но они дождались меня:
— Лесочком-то небось лучше вместях идти. Кхе-хе… — недобро ухмыльнулся Никанор.
Крупнотелый, грузный, в ватной фуфайке, он стоял, как замшелый пень.
— Ничего, и один не заблужусь, — ответил я, проходя вперед, не убавив, не прибавив шагу.
— Гляди, какой смелый! — тронувшись следом за иной, сказал Никанор. — Ну, посмотрим!..
Я промолчал. Но Никанор не отступался.
— Значит, на своем будешь стоять? — в самый затылок выдохнул он мне. — Шинкари, мол, самогонщики и все такое…
— А кто же вы? — полуобернувшись, огрызнулся я.
— Ты, паря, потише. В лесу, гляди, как аукнется, так и откликнется…
Угрожать? Я опять оглянулся. Брови у Никанора были насуплены, ступал он плотно, стуча о землю суковатым батогом. Высокая красивая Глафира с упреком косила на меня черными глазами. В них читалось: «Вон ты какой. Даже сейчас задираешь». И укоризненно сжала губы:
— Писака. Герой!..
Я ничего не ответил ей.
Нет, не идти на суд я не мог. Сам написал, самому надо и отстаивать свою правоту. Отстаивать, не глядя на злобившихся защитников Никанора, вроде мрачного старикана Птахина. Да и злобились-то ведь немногие. Большинство было довольно, что появилась заметка. Юрово зашумело: «Никанора-то как припечатали. С патретом! Этакий самогонный черт с когтями. Кузькина работа. Ой, пострел. Что-то теперь будет… Если бы всем им крышка, шинкарям проклятым…»
Никанор, однако, не думал, что дело дойдет до суда. Припрятав самогонный змеевик, он куда-то съездил, кого-то, по слухам, усладил. Но принесли повестку, пришлось собираться…
И все же он был уверен, что оправдается.
— Там знают, кому поверить… — шипел и шипел мне в затылок. — Поганый будет денек у тебя. Пожалеешь!
Я сжал губы: пусть злятся, а слова у меня ему не вырвать. И еще: не отстать ли от них, не идти ли на расстоянии? Но нет, отставать не надо: Никанор посчитает, что трушу. Будь что будет!