За и против. Заметки о Достоевском
Шрифт:
В «Записках из Мертвого дома» он говорит про другое: зачинщики – «это народ горячий, жаждущий справедливости и самым наивным, самым честным образом уверенный в ее непременной непреложной и, главное, немедленной возможности».
Эти люди не знают препятствий: «Они, как быки, бросаются прямо вниз рогами, часто без знания дела, без осторожности, без того практического езуитизма, с которым нередко даже самый подлый и замаранный человек выигрывает дело, достигает цели и выходит сух из воды».
И в этой характеристике чувствуется почти зависть, особенно в словах, которые идут дальше: «Но они понятны массам; в этом их сила».
Таких вожаков Достоевский больше в своем творчестве не показывал.
Петров, Мартынов, Антонов больше не появились в романах Достоевского.
Мне кажется, что сломленность Достоевского каторгой объясняется не только тем, что остальные каторжники не считали петрашевцев и поляков, пришедших с венгерского восстания, за своих товарищей, но и тем, что Достоевский после мирового опыта неудачи 48-го года считал дело народных революционеров, понятных массам, безнадежным и искал внутреннего оправдания своему отказу от веры в революцию.
Отказ от утопии и от надежды на немедленное торжество справедливости наложил глубокую и явственную печать на все творчество великого романиста.
Первоначальное значение слова «тип» – это удар, давление, отмечающее какой-нибудь предмет, например, камень, который должен лечь во главу свода – стать его замком.
Слово «тип» – удар – давление имело и другую историю, которая привела к термину «типография».
«Тип» как нечто выделенное, нужное в конструкции, в построении, выясняющее сущность общего, – значение, оставшееся в искусстве.
Творчество Достоевского попало под тяжелые валы истории, под тяжелый нажим свинцовых букв времени.
Каторга дана объективно правильно, но в то же время социальная история героев, будущность протестантов понята неправильно, и эта неправильность и ломает героя.
Полное ощущение напряжения времени и представление о безысходности, каменности его – черта творчества Достоевского и в этом романе.
Достоевский пишет о вожаках; почему он так недоверчиво относится к ним? Почему он так подробно рассказывает, что никто на каторге не считает его своим?
Сам Петров сказал ему: «да какой же вы нам товарищ?»
Почему же он не заспорил с Петровым и не объяснил, какой именно он товарищ?
Здесь дело не в цензуре; тот способ изложения, который выбрал Достоевский, сам по себе служил некоторой защитой от цензуры, настолько он оказался объективным и спокойным.
Дело в том, что переменилось время, узы товарищества с народом для многих утопистов отмерли. Время переменилось.
Из-под валов печатных машин шли листы с горестными и, казалось, окончательными вестями о поражении.
Петров приходил к Достоевскому почти всегда по какому-то странному, как будто никого и не интересующему делу. Однажды он пришел к Достоевскому:
« – Я вот хотел вас про Наполеона спросить. Он ведь родня тому, что в двенадцатом году был? (Петров был из кантонистов и грамотный.)
– Родня.
– Какой же он, говорят, президент?
…Я объяснил, какой он президент, и прибавил, что, может быть, скоро и императором будет.
– Это как?
Объяснил я, по возможности, и это».
Дело, о котором мельком спросил Петров, было весьма трудное и драматическое. Об этом деле с отчаянием писали лучше люди того времени. Мы напомним их слова, тогда произнесенные.
Вспомним, о чем расспрашивал Петров Достоевского.
Дело шло об узурпации достижений революции Наполеоном III.
Герцен писал: «Республика пала, зарезанная по-корсикански, по-разбойничьи, обманом, из-за угла».
Он писал впоследствии: «Иронический дух революции снова привел западного человека на гору, показал ему республику во Франции, баррикады в Веке, Италию в Ломбардии – и снова столкнул его в тюрьму, где ему за дерзкий сон прибавили новый обруч. Я слышал, как его заклепывали…»
Отчаяние овладело миром и людьми, которые на умели видеть будущее.
К. Маркс писал в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»:
«Целый народ, полагавший, что он посредством революции ускорил свое поступательное движение, вдруг оказывается перенесенным назад, в умершую эпоху…»
Воскресало старое – старые имена, старые даты, старое летоисчисление.
Маркс продолжает: «Нация чувствует себя так же, как тот рехнувшийся англичанин в Бедламе, который мнил себя современником древних фараонов и ежедневно горько жаловался на тяжкий труд рудокопа, который он должен выполнять в золотых рудниках Эфиопии, в этой подземной тюрьме… под надзором надсмотрщика за рабами с длинным бичом в руке…»
У Достоевского не было защиты и в безумии. Он был каторжником царской тюрьмы. В Петропавловской крепости он верил, на эшафоте он верил.
Каждое сообщение о неудаче революции во Франции, о неудаче мирового революционного движения заколачивало его в тюрьму.
Отцы ели виноград, а у детей оскомина.
Ожило и старое горе. Карамзина в книге «С того берега» вспоминал Герцен: это случилось в то время, когда Федор Михайлович отбывал каторгу.
В 1795 году Карамзин напечатал «Письмо Меладора к Филарету».
«Конец нашего века, – говорил Герцен, – почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью… Где теперь эта утешительная система?
Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений, я не узнаю тебя…
Кровопролитие не может быть вечно. Я уверен, рука, секущая мечом, утомится; сера и селитра истощатся в недрах земли, и громы умолкнут, тишина рано или поздно настанет, но какова будет она?»
Революция 1848 года кончилась трусливым террором торжества цезаризма.
Отчаяние овладело Герценом.
Казалось: «Смерть одного человека не меньше нелепа, как гибель всего рода человеческого. Кто нам обеспечил вековечность планеты? Она так же мало устоит при какой-нибудь революции в солнечной системе, как гений Сократа устоял против цикуты, – но, может, ей не подадут этой цикуты… может…»
Цикута – яд, который был подан Сократу. Для того чтобы яд подействовал скорее, Сократ походил по комнате, затем лег, вел беседу.