За правое дело
Шрифт:
И все же пришел момент, когда дольше оставаться на правом берегу штаб фронта уже физически не мог. Тогда Ерёменко перевел штаб в Ямы.
Казалось, что, уйдя на левый берег, штаб мог разместиться на восемь—десять километров восточней. Но не в этом была логика и разум самых тяжелых дней войны.]
Из всех блиндажей в Ямах были видны дымящиеся пожарища Сталинграда, ведь штаб ушел на левый берег для того, чтобы лучше организовать защиту города, а не для того, чтобы отступать. Опасность от снарядов и мин в Ямах была не меньше, чем в городе.
Командиры и комиссары дивизий приезжали в штаб, делали свои дела, возвращались на правый берег, их спрашивали товарищи — начальники штабов, комиссары полков, командиры батальонов, спрашивали с усмешечкой, с которой всегда фронтовой народ, стоящий ближе к смерти, говорит и думает о народе, стоящем дальше от смерти:
— Ну как там штаб фронта на левом берегу, культурно устроился, отдышались после Сталинграда?
А приехавшие из штаба отвечали:
— Ну, брат ты мой, какой черт, пока я от оперативного до АХО добежал, четыре мины немец положил. А город весь как на ладони оттуда виден…
Думали ли обо всем этом люди, принимавшие решение о перемещении штаба в Ямы, а перед тем державшие его в городе до самой последней возможности? ‹…› {279}
[Адъютанты командующего фронтом, переговариваясь вполголоса, работали за столом.
В отдаленном углу обширного, обитого белыми, свежими сосновыми досками блиндажа в ожидании приема сидел хмурый генерал с тремя звездочками на вороте кителя.
Один из адъютантов, любимец командующего, высокий и румяный молодец, майор Пархоменко, с двумя орденами на гимнастерке, откинув на затылок новенькую фуражку с ярким красным околышем, просматривал пачку желтых телеграфных бланков. Второй адъютант, Дубровин, склонив светловолосую курчавую голову, сидя под яркой электрической лампой, наносил новую обстановку на карту-двухверстку; в двух местах — в центре города у Царицы и северней Тракторного завода — синева карандаша, обозначавшая передний край противника, сливалась с синевой Волги.
Дубровин приподнялся и, заглядывая через плечо товарища на телеграммы, шепотом спросил:
— Кто это ждет?
— У Шумилова группой командовал, фамилия — Чуйков, получает назначение в Сталинград, командовать шестьдесят второй,— продолжая перекладывать донесения, шепотом ответил Пархоменко.
Генерал почувствовал, что адъютанты говорят о нем: гулко откашлялся и почистил ладонью рукав кителя. Он медленно повернул свою большую голову и медленно оглядел обоих адъютантов.
Он оглядел адъютантов тем специальным взглядом, которым обычно смотрят военные, привыкшие к беспрекословному повиновению своих подчиненных, на заносчивых адъютантов высших начальников. Этот взгляд содержит в себе усмешку и некоторую философскую грусть. «Какого бы хорошего, расторопного, шелкового майора я сотворил бы из вас, испорченный молодой человек…»
В это время из-за дощатой двери послышался тонкий, сиплый голос:
— Пархоменко!
Адъютант прошел через низкую дверь в кабинет командующего, спустя минуту вернулся и, щелкнув каблуками, сказал почтительно и в то же время недостаточно почтительно:
— Товарищ генерал-лейтенант, вас.
Генерал встал, повел сильными, массивными плечами и прошел в блиндаж к командующему быстрой и мягкой походкой.
Ерёменко сидел за столом. На столе стояли никелированный чайник и недопитый стакан чая, пустая фруктовая вазочка, лежало нетронутое печенье в раскрытой пачке. На другой половине стола лежал испещренный стрелками, кружками, треугольниками, цифрами, надписями план города.
Вошедший генерал, стоя у двери по-солдатски вытянувшись, напружив шею, глухим басом отрапортовал:
— Товарищ командующий фронтом, генерал-лейтенант Чуйков…
— Ладно,— морщась и посмеиваясь, прервал его Ерёменко,— думаешь, не узнал Чуйкова?
Тогда вошедший улыбнулся, сказал обыденным голосом:
— Здравствуйте!
— Садись, пожалуйста, садись, Чуйков,— сказал Ерёменко.
Он отодвинул от места, где сел Чуйков, пепельницу с огрызками яблок, с вдавленными в них папиросными окурками и, привалившись грудью к столу, дунул, чтобы очистить скатерку от табачного пепла.
Ерёменко знал генерала Чуйкова в довоенное время. На маневрах Белорусского округа он наблюдал порывистую натуру Чуйкова, его резкость, его стремительные и решительные поступки.
В конце июля, еще до приезда Ерёменко, Чуйков командовал группой на Южном направлении. Успеха группа его не имела и была 2 августа влита в армию Шумилова. Но эти неудачи Чуйкова не смущали командующего фронтом. Он знал, что в долгой военной работе бывают не одни лишь удачи.
Люди, объединенные общностью судьбы, они, не встречаясь, постоянно знали друг о друге, и Ерёменко слышал и знал, как воевал Чуйков во время финской войны, каковы были его успехи и неуспехи, знал о его дипломатической работе в Китае. В душе он всегда удивлялся, как это Чуйков занимался дипломатией; казалось, натуре Чуйкова никак не подходила роль дипломата. Он считал Чуйкова человеком, рожденным для жестоких испытаний войны, наделенным непоколебимой решительностью, выносливостью, сильной волей, упорством и мужеством. В грозные дни осени 1942 года Ерёменко поддерживал перед Ставкой кандидатуру Чуйкова на командование 62-й армией. Верховное Главнокомандование утвердило Чуйкова командармом.
— Ну так, придется вместе поработать,— сказал Ерёменко и положил свою большую ладонь на план города,— погляди на свое хозяйство.— Он усмехнулся и добавил: — Ты, я знаю, дипломатом был, у нас тут без дипломатии обходится: вот немец, а вот мы.
Ерёменко посмотрел на план города, потом на Чуйкова и вдруг сердито спросил:
— Что ж это ты, гимнастику каждое утро делаешь, толстеть не хочешь?
— А командующий немного того,— улыбнувшись глазами, сказал Чуйков и отвел руки от живота.
— А что делать,— жалующимся голосом сказал Ерёменко.— Характер спокойный — раз, возраст — два, работа такая — сидишь день и ночь в подземелье, ранение — это четыре, ходить пешком трудно.
Ерёменко с прозаической обыденностью пожилого председателя колхоза стал объяснять Чуйкову, каковы ресурсы армии, что требуется от нее и от самого Чуйкова.
— Видишь, какое дело,— говорил он, водя пальцем по карте и рассказывая Чуйкову о положении на фронте,— ты сам все посмотришь, сам познакомишься, во всем убедишься. Воевать будешь в городе, а не в степи. Подготовь себя к этому. Ты забудь, что у Волги два берега. Один берег только и есть у Волги — правый. Понятно? А? Я советую тебе — левый берег забудь!
Ерёменко не любил громких и красивых слов. Он считал: люди шли на войну, захватив с собой весь свой житейский груз. И потому нравился красноармейцам Ерёменко. Перед замершим строем, в грозную минуту, когда молодые капитаны и майоры ожидали раскатистых и выспренних слов генерала, он вдруг, морща нос и усмехаясь, заводил с солдатами разговор о табаке, сапогах и оставшихся дома верных и неверных женах.
Ерёменко уставился на Чуйкова и сказал:
— Понятно в общем, что от тебя нужно? Я храбрость твою знаю. Ты панике не поддашься. Это я тоже знаю.
Чуйков слушал выпрямившись, нахмурившись, пристально глядя перед собой, кровь прилила к его сильной шее, щекам, немного потемневшему лбу. Он ощутил, почувствовал вдруг забившимся сердцем, что речь идет о вещах бесконечно более важных, чем оборона рубежа.
Тряхнув головой, Чуйков проговорил:
— Могу заверить Военный совет фронта и в его лице весь советский народ: сумею умереть с честью!
Ерёменко, сняв очки и снова морща лоб, сказал тонко и сердито:
— Умереть, умереть. На войне умереть очень просто. Сам знаешь. Не умирать тебя пригласили, а воевать пригласили.