ЖАНРЫ

За пределами ведомых нам полей
Шрифт:

Не столь известно, что Барретт утверждал, будто и сам встречал Пана – причем неоднократно – и дух леса входил в него, даруя прозрение тех путей, которыми следует природа.

Конечно, под влиянием галлюциногенов и не такое увидишь, – однако же примечательно, что именно Пан был одним из немногих богов, являвшихся людям уже в исторические времена. Не он ли, как сообщает Геродот (VI, 105), встретил скорохода Фидиппида за несколько дней до битвы при Марафоне и укорил афинян за то, что они им пренебрегают, хотя Пан афинянам неизменно благоволит? Разве не козлоногий бог, согласно Павсанию (X, XXIII, 5), наслал панический ужас на варваров-галатов, которые в III веке до Р.Х. вторглись в Дельфы? И, наконец, уже в правление Тиберия, разве не услышал корабельщик Тамус, проплывая мимо острова Пакса, некий голос, объявивший, что великий бог Пан умер, и великий плач последовал за тем? Об этом сообщает Плутарх в диалоге «Об упадке оракулов» (XVII, 419a-e), и нет оснований ему не доверять. Тиберий велел провести расследование, но удалось установить лишь то, что Пан был сыном Гермеса и Пенелопы – той самой; или другой. Однако и век спустя, во времена Павсания, святилища Пана были еще живы в Греции.

Как случилось, что именно Пан стал символом античного язычества, нетрудно сказать. Каким бы ни было происхождение его имени («плодоносный» или «пастух»), слово ~a по-гречески означает «всё», и с течением времени младший из богов стал старейшим из них, богом всего. Снова и снова, особенно в эпоху эллинизма, мудрецы пытались соединить всех богов в одного, величайшего и единственного, – Пан пришелся ко двору: несомненное воплощение Природы, а значит и мира вообще.

Но была и еще одна причина, мистического толка.

Евсевий Кесарийский – «отец церковной истории», живший на рубеже III-IV веков – собрал в пятой книге «Евангельских приуготовлений» настоящее досье на Пана, и в семнадцатой главе, процитировав Плутарха, не преминул указать: «Важно отметить, когда именно, по его рассказу, умер сей демон. Ибо это было время Тиберия, когда наш Спаситель, пребывая среди людей, избавлял род человеческий от демонов всех родов, как о том повествуется». Так Пан становится «бесом полуденным», а там и самим дьяволом.

Смерть Пана неизбежно должна была совпасть с неким великим событием, знаменующим конец языческого мира, – и толкователи спорили, что именно происходило в Палестине, когда Тамус услышал бесплотный голос. Вышел ли Христос на проповедь? был распят? воскрес? Победило, утвердилось и стало общеизвестным мнение, прямо противоречащее Плутарху: Пан умер в день и час Рождества Христова. Спаситель пришел в мир во время правления кесаря Августа (Лук. 2:1), а не Тиберия, – но это не помешало возникнуть новому мифу, на пересечении двух прежних. Исследователи сходятся на том, что на острове Пакса оплакивали не Пана, а иного бога, Таммуза, умирающего и воскресающего каждую весну, – и это к нему, а не к безвестному кормчему взывали мистагоги. Но не важно и это.

Со- и противопоставление Пана и Христа укоренилось в европейской культуре. Рабле, опасно шутя – или не вполне шутя, – в четвертой книге «Гаргантюа и Пантагрюэля» даже назвал Христа Паном, «ибо он – наше Всё: всё, что мы собой представляем, чем мы живем, все, что имеем, все, на что надеемся, – это он… Это добрый Пан, великий пастырь… и в час его смерти вздохи и пени, вопли ужаса и стенания огласили всю неизмеримость вселенной: небо, землю, море, преисподнюю. И по времени мое толкование подходит…» (пер. Н. Любимова).

А три века спустя в романе Дмитрия Мережковского «Смерть богов» (1895) герои, осознавшие, что «вся мудрость Эллады только путь к учению Христа», услышали «медленные звуки церковного пения: это старцы-отшельники, на передней части корабля, пели хором вечернюю молитву» – и, одновременно, совсем иную музыку: «мальчик-пастух играл на флейте вечерний гимн богу Пану». Люди уходящей эпохи плыли в неизвестное будущее, а в их сердцах «уже было великое веселие Возрождения».

В предисловии же к переводу классической пасторали второго века, Мережковский прямо говорил о том, что «люди девятнадцатого века, ожидающие в сумерках нового, еще неведомого солнца», предчувствуют: Великий Пан «скоро должен воскреснуть» («О символизме “Дафниса и Хлои”», 1904). Интересно, что в том же году по крайней мере четверо английских писателей и впрямь возродили Пана. Э. Ф. Бенсон, Эдгар Джепсон и Э. М. Форстер опубликовали посвященные ему рассказы, а в лондонском театре герцога Йоркского состоялась премьера пьесы Дж. М. Барри «Питер Пэн, или Мальчик, который не хотел вырастать».

Почему же в сумерках «прекрасной эпохи», рубежа XIX-XX веков вновь зазвучала свирель Пана, то неслышно, как ветер в ивах, а то и зловеще?

В поисках ответа нам придется вернуться на сто лет назад, в эпоху романтизма. Прежде сельские божества являлись в пасторалях – или даже в «пасторальных трагикомедиях», таких, как «Верная пастушка» Джона Флетчера (1608), в которой мирные обитатели полей поют, помимо прочего, и «Гимн Пану». Также и в живописи Пан и сатиры веками остаются обитателями пасторально-эротических полотен.

Теперь же то, что было лишь антуражем, становится самой сутью, – и вот, в «Богах Греции» Фридриха Шиллера (1788) возникает «обезбоженная земля» современности, которой правит не сродство всего сущего, а грубый закон всемирного тяготения. (В первой редакции стихотворения были более откровенные выпады против «варвара на кресте» – основателя новой религии, убившей прежнюю гармонию.) Пана Шиллер не упоминает, хотя в ряду «богов Греции» названы и (римский) Фавн, и Сиринга.

Из Германии внимание к одушевленной природе (которая, как правило, вызывает в памяти поэтов одушевленную же античность) переходит в Англию к поэтам «озерной школы», Сэмюэлю Кольриджу и Вильяму Вордсворту. Первый из них, кстати, переводил Шиллера, второй же…

Ничем нас не пронять. О Боже, мне –

Языческой религии забытой

С младенчества служить бы! По весне

Простор зеленый был бы мне защитой;

Мне б чудился Протей в морской волне –

И дул при мне Тритон в свой рог извитый.

(Пер. С. Сухарева)

В другом стихотворении Вордсворт рассуждает о том, что Божественное обитает в природе и в человеческой душе, подобно «вселенскому Пану», – и этот эпитет он заимствует из «Потерянного Рая» Джона Мильтона (1667). Мильтон, будучи правоверным христианином, в языческих богов не верил, но как изобразить райскую пастораль, не прибегнув к образам греческой мифологии? – вот в поэме и упомянуты Сильван и Пан, «измышленные божества»…

Пан не раз появляется в сонетах и поэмах Вордсворта, хотя, безусловно, не занимает центрального положения в поэтической мифологии. А там и Китс включает «Гимн Пану» в поэму «Эндимион», и Шелли вкладывает «Гимн Пана» (1820) в уста самому великому богу, и Байрон начинает незаконченного «Аристомена» (1823) с плача по умолкнувшим богам, которые сгинули в тот день, когда неведомый голос раздался близ острова Пакса. «Прекрасен был тот мир, неповторим…» (пер. М. Донского).

Кажется, не было одного, ключевого текста, после которого Пан сызнова вошел в моду, – скорее уж таким текстом можно счесть поэзию Вордсворта в целом. Две главные темы – конец старой эпохи и связь музыки/поэзии с природой – стали чрезвычайно популярны уже в первой трети XIX века. Пример первой мы находим у Байрона, вторую же с легкостью обнаруживаем в далекой России, у некоего молодого графомана, который обожал общие места и затертые сюжеты:

Поделиться с друзьями: