Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ехал я недавно из большого города, и с каждой станцией душа моя, напуганная суматошной чужбиной, мало-помалу возвращалась на свое законное место. Городу я не враг, он мне — тем паче, я б и жить в нем при нужде выучился, но переделать-то меня ему б не удалось, как он ни старайся.

А ведь кого-то и переделывает. Хотя… город ли тут виноват?..

С братаном моим Семеном, ровесником, корешком по детству, не виделись мы лет двадцать с гаком. Как уехал он бритоголовым в армию, так и не вернулся, остался в городе. С запозданьем, но узнавал я, что оперялся он помаленьку: женился, дочку народил, получил квартирешку, потом маму свою, мою тетку, из колхоза к себе вытребовал, и все будто бы работает на одном месте, на каком-то большом заводе то ли фрезеровщиком, то ли токарем. А потом и совсем ни слуху ни духу — писем не пишет, в гости, родину спроведать, глаз не кажет. Письма ж мои оставались безответными. Плюнул я в таком случае — у меня и породней его люди есть.

Но не утерпел, когда в Семеновом городе оказался по нашим колхозным делам. Узнал через горсправку его новый адрес, и — вот он я.

Что уж и говорить, в первую минуту радостно было до сладкой слезы.

Только сейчас что-то горько.

И совсем не потому, что круглым, мягким стал Семен, железнозубым да лысым, я ведь тоже не девка на выданье. Конечно, и не потому, что вместо стаканов он поставил хрустальные пистончики, из каких воробью только впору горло смочить, а колбасу нарезал чуть толще тетрадного листка, — понимаю, что это не деревня наша, что так культурней. И не в том дело, что дальше кухонки он своего редкого гостя не повел да мягче пластмассовой табуреточки ничего под его казенник не подсунул.

В другом беда. На пороге еще Семен язык мне в ухо вставил и пошел молотить о своем «Запорожце»: когда купил, как с гаражом мучился, как в аварию попал, что поцарапал, что погнул, что выправлять пришлось, что полностью менять, во сколько ремонт обошелся и так и далее.

Клина между слов его не вставишь. Но изловчился я в конце концов.

— Ты, — говорю, — расскажи лучше, как живешь.

— Вот, — говорит, — я и рассказываю. Продал. Представь, Саша, продал! На это надо было решиться. Решился! Нечего рабом у железки быть. Давай, — говорит, — за мое освобожденье выпьем…

— Хрен с ней, с ружьей, — говорю. — Продал и продал. Эка невидаль. За это ли нам с тобой пить? Другой хомут найдешь, почище своего родимого «Запорожца». Ты расскажи, как мамка твоя, моя тетка, Настасья Алексеевна, помирала. На похороны-то не позвал, не сообщил даже, так хоть расскажи братану. Да как ты без мамки живешь?

Помянули мы с запозданьем Настасью Алексеевну.

Потом-то я ему и выложил, как смотрю на его куркульскую да чужбинную жизнь.

— В тебе хмель говорит, — это Семен-то мне. Угостить не успел, а в пьяные уже записал.

Эк, загнул! Моды у меня такой нет — с двух наперстков хмелеть. Да и проще всего на чужой хмель свой грех списать. Тут мне, и трезвому дураку, ясно, что на что променял Семен, бывший мой корешок…

Вышел я из скорого в Боровом, нашем райцентре. Здесь мне пересадка на местный поезд. Около часа езды на нем — и моя станция.

Ждать еще долго, потому пошел шататься по Боровому, надо как-то время убить. Заглянул на базар, поинтересовался: не привозили ль хохлы поросяток (сейчас поздняя весна — самое время кабанчика на откорм поставить, хотя у меня-то уже имеется). Не привозили, но сказали, чтоб не терял надежи. Зашел в столовую перекусить. Там, сколько себя помню, к котлетам всегда жареную картошку давали. Варили, видно, ее с вечера, а утром обжаривали маленько на противне, и — кушай, пожалуйста. Еда хорошая. Терпеть не могу каш к котлетам.

Повезло мне, можно сказать, картошка и на этот раз была, и я порадовался, что столовая, несмотря на теперешнюю ее новомодность, блюдет прежние свои обычаи, не в пример другим. Видно, повариха старинная, как наш начальник станции Иван Титыч.

Вышел из столовой, сел на лавочку, вокруг поглядываю. Лохматая собачонка около меня вертится. Побегает-побегает, завалится на бок и лапки свои примется кусать. Что это, думаю, она делает? Блох выщелкивает? Так лапы-то при чем? Подошел поближе: мать честная, зубами свои подошвы чистит, тополиные почки соскребает — налипли даже на самые подушечки, мешают ей бегать, наступать, наверно, больно. Оборвал я липучки с ее лап, а потом и за бока пришлось взяться — вся она, бедняга, вывалялась в этой воньливой клейкости.

Пирамидальные тополя виноваты. Лет пять назад здесь, обочь площади, стоял островком сквозной высоченный сосник. Тропочки вились меж стволов, белки сыпали на головы прохожим шелуху шишек, а по осени и с корзинкой не грех было пройтись — перли из-под слоя иголок белые грибы. Какому ж умнику приспичило заготовлять тут, у районной власти под носом, строевой лес, а на месте вырубки разводить тополиные аллеи да хилые газончики, улитые водой и обстриженные трескучей бензокосилкой?!

Это, думаю, Семенова родня старается выпрыгнуть из собственных штанов, лишь бы все было, как у людей, и уж беспременно — лучше, чем у соседа. Шепнут им на ухо, а то и сами возомнят, что лес в городе содержать немодно — топор, как по-щучьему веленью, по-моему хотенью, сам летит в руки. Модно отшнурованные английские садики разводить — спецрейсами саженцы прилетели…

Против пирамидального тополя ничего плохого за пазухой не держу, но ведь не наших краев это дерево.

Сажусь в вагон, а запах тополиных почек — за мной следом, и я злоблюсь на него и тихой гордостью истаиваю от того, что в нашей деревне еще не докатились до такого модного вихлянья. Там дух свой, не привозной — березовый да черемховый.

Береза да черемха в наших палисадниках исстари соседи. Красота их, — знамо дело, рассусоливать ее словами незачем. Весной сердце заходится, как окно растворишь. Глаза тонут в двух чистых радостных тонах — зеленом и белом, уши ловят шорохи и шелест неспокойных даже от дыханья листьев, а настой черемхового цвета, чуть подгорченный березовым листом, такой густой, что не вдыхать, а пить его готов.

Вдыхай не вдыхай, пей не пей, а крестьянская нужда в лес гонит, но опять-таки за березой и черемхой. Сани иль дровни из чего деланы? Полоз — березовый, перевязи — черемховые. И телега туда же: на березовом ходу, под черемхову дугу.

А когда крестьяне-хлебопашцы не ведали начальственных телефонных гудков насчет сроков сева, тогда напоминали об этом береза с черемхой.

Березовый лист в копейку — плуг в борозду, лист полон — и сеять полно. Зацветает черемха — пришла пора пшеницы, облетел цвет — принимайся за картошку.

Сев подсказали, и урожай предскажут. Береза наперед ольхи опушается — жди сухого лета; ольха наперед — мокрого. А каков урожай черемхи, таков и урожай ржи. Черемха же, ко всему в придачу, и рыбой меня кормит — в аккурат подскажет, когда лещ идет.

Палисаднику под моим окном самое малое тысяча лет. Он убаюкивал и будил, согревал в стужу и прохлаждал в зной, руководил севом и жнивом, советовал, предсказывал и ворожил, парил в бане и лечил настойками от всякой хвори-напасти, он был отрадой для моих дедичей, как есть для меня сейчас. Для меня он еще и моя корневая память. Изгладится память — стану я сиротой.

А поезд уже подрагивает, покачивается, и в вагоне успели накурить, и фуфайки и брезентухи, пропахшие свежей влажной дресвой и мазутом, свалены в кучу на лавку, а мужики режутся в карты, коротают свою привычную дорогу.

— Сливай воду! — пьяненько покрикивает незнакомый чернявый мужик всякий раз, когда держит в руках козыри.

— По ходу пьесы… — талдычит его сосед, шлепая картой по столу.

Чернявому на козырей везет не часто, он начинает клевать носом, его торкают в бок, и он снова требует сливать воду.

Поделиться с друзьями: