За святую обитель
Шрифт:
Вскочил князь из-за стола, затрясся весь от злости, позвал своих холопьев, гайдуков, и гаркнул: "Повесить его перед замком моим на дубу старом!"
Хотел уж я последние молитвы читать, да поднялся из толпы гостей пирующих иезуит-папист старый, лысый весь, лицо бритое, лукавое. Шепнул он князю что-то, на меня указывая… Подумал Вишневецкий и велел меня в темный сырой погреб бросить. Не ждал я пощады от него, и не манила меня жизнь в узах да в темнице. Но покорился я Божьей воле. "Пусть хоть голодом уморят, хоть жилы тянуть станут, — думал я, влачась, связанный, за палачами своими по ступеням каменным, — а не изменю вере православной, соблюду святой завет отцовский!"
Пролежал я в заточении моем дня два без памяти: вернулся ко мне мой недуг недавний — трясло меня, било о плиты каменные, видения страшные чудились. Кровавое тело отца мерещилось мне, терзаемое псами голодными, лукавое лицо Мартьяша носилось передо мной. На третий день очнулся я на короткое время и понял, что смерть пришла неминучая, грозная, протянула ко мне руки костлявые, дохнула на меня сырой могилой. Потухал уже взор мой, холодели руки и ноги, туманился разум мой.
В это время загремели засовы железные, и вошло в темницу мою трое людей. В одном из них узнал я иезуита княжеского, что на пиру меня от петли спас. Подошел ко мне латинянин лукавый, нагнулся и голосом жалостливым молвил: "Радуйся, сын мой, — мольбами горячими смягчил я сердце княжеское. По юности твоей прощает тебя его ясновельможность. Иди за мной". Но я не мог и с земли подняться: ослабел, словно дитя малое. Велел тогда иезуит холопьям поднять меня и перенести в замок княжеский. Очнулся я снова в горнице светлой да теплой, на пуховике мягком. Сидел возле меня тот же иезуит, улыбался мне, всячески пекся обо мне.
"Выпей вина старого, подкрепи свои силы истомленные, — говорил он мне заботливо. — Не смущайся, видя во мне иной веры пастыря. Господь повелел всем добро творить. Я — духовник княжеский, брат Антоний. Может, слыхал ты обо мне?" Ничего я не ответил латинцу, остерегался я его лукавства: много мне отец о иезуите Антонии рассказывал. До самой ночи просидел надо мной монах, по-отечески ласкал он меня, ободрял, лечил от недуга телесного. Через неделю встал я с ложа здоровый и крепкий, думал, веселясь душою, что отпустят меня на вольную волюшку. Но раз вошел ко мне брат Антоний и участливо сказал: "Надо тебе здесь еще побыть: пусть позабудет совсем о тебе князь Вишневецкий. Ныне снова распалили сердце его гневом супротивники, люди веры греческой, и коли услышит он о тебе, забудет милость прежнюю. Здесь, у меня, будет тебе хорошо; никто не узнает, что хоронишься ты в самом замке от гнева княжеского. Жаль мне тебя, юноша, на муки отдавать". Тронула душу мою доброта монаха латинского, сказал я ему спасибо большое и остался у него в горнице. Немало прошло дней; стал я томиться в неволе, а к тому же примечать начал, что суровее ко мне стал брат Антоний. Частенько пробовал он речь заводить о верах православной и римской. Доказывал ученый иезуит правоту учения папского, приносил с собой всякие книги еретические. Видя же мое упорство, нежелание мое вступать с ним в беседу — хмурился иезуит, и порою ловил я недобрый взгляд его.
Однажды под вечер сидел я один в горнице у монаха. Слыша чьи-то шаги тихие, обернулся — и увидел предателя моего, рыжего Мартьяша. Он стоял в дверях, поглядывал на меня злобно и посмеивался. "Что, боярский сынок, открыл я твою нору тайную! Князю-то ты давно надобен, ищет он тебя по всей Литве. Вот и заслужит теперь холоп боярский Мартьяшка две горсти червонцев за сынка боярского!" Заныло сердце мое от гнева и тоски, попрекнул я предателя-злодея добром боярина, милостями его прежними. Только еще злобнее захохотал Мартьяш и скрылся поспешно за дверь.
Снова начал я к лютой смерти готовиться, и — благодарение Господу! — не было в душе моей ни страха, ни трепета, ни помысла о покорности позорной.
Ночью уже вошел ко мне брат Антоний; бледно и испуганно было лицо его. Со страхом оглядывался он на дверь. "Конец твой приходит, юноша, — жалостливо зашептал он. — Проведал убежище твое холоп твой, литвин лукавый. Не допустили его сегодня к князю, да завтра на охоте все равно улучит он время подойти к его ясновельможности. Одно только спасение есть и для меня, и для тебя, юноша! Не знает князь, что скрываешься ты у меня, — и сильно на меня разгневается. А если скажу я его ясновельможности, что в тиши и уединении наставлял я тебя в учениях святой церкви римской, что озарила истина душу твою и отрекся ты от заблуждений прежних, — тогда минет гроза великая". Увидел иезуит, что я головой покачал, и нахмурился, и пустился он на лукавство новое, хоть и приметно было, что крепко он разгневался на упорство мое. "Хоть для вида сознайся его ясновельможности, что хочешь ты веру нашу принять, — сказал он вкрадчиво и ласково. — Жалея тебя, даю тебе совет разумный. После помогу я тебе из замка бежать куда захочешь. Ну, отвечай, юноша: что решил ты?" Перекрестился я и ответил искусителю лукавому: "Пусть берут меня на муки. Не изменю вере православной!"
Сбросил тогда с себя личину лукавую, иезуит злобный: осыпая меня угрозами да проклятиями, бросился он к двери и крикнул: "Гей, возьмите московита упрямого!"
Вбежали в горницу гайдуки и холопья князя, впереди всех Мартьяш был. Стал я отбиваться, чем — не помню уж, и отогнал врагов к порогу; дивились они силе моей, когда по двое от одного моего удара валились. Но в дверях сам грозный князь показался, прикрикнул на челядь свою — и снова набросились они на меня, как дикие звери. Не одолели бы и тут, да лукавец Мартьяш сзади на меня ременную петлю набросил и стянул руки мне локоть к локтю. Повели меня вниз в подземелье замковое, где стояли скамьи каменные, красные факелы в кольцах железных горели. Творилось в покое том подземном судище иезуитское, и далеко недобрая молва шла о подземелье. Положили меня, связанного, на каменный пол; на листе железном, около, огонь развели. Сел князь Вишневецкий на средней скамье, у стола каменного, по бокам — два монаха-иезуита. Начало меня сборище нечестивое допрашивать-судить. "Сын боярина Заболоцкого! — грозно сказал князь. — Ты проникся верой истинной, ты склонился принять учение церкви латинской…" Крикнул я во весь голос, прерывая клевету черную: "Не изменял я ни на час единый вере православной, прадедовой!" Но выступил пред судилище иезуит Антоний и с клятвой показал, что удалось-де ему обратить меня в веру римскую. Не стал слушать меня князь Вишневецкий, еще грознее заговорил: "А теперь отрекаешься ты от истины, вновь впадаешь в заблуждение, упорствуешь. Братья, чего достоин отступник от закона латинского?" Начали тут спорить иезуиты: один хотел меня смерти предать, другой — навеки в темницу бросить. Долго спорили монахи; затем отвели меня в каморку темную…
Скоро вошел ко мне человек со светильником в руке; сразу узнал я Мартьяша рыжего, сжалось сердце мое — не от страха, а от того, что позор был великий — принять смерть от руки предателя, изменника низкого. Вынул литвин из-за пояса нож тонкий и длинный, поставил на каменные плиты светильник. "В последний раз оглядись, сынок боярский, вокруг себя. Хоть и не красна горница, а все же с этой поры другой тебе не увидеть…" Не хотел я и взглянуть на злодея, а он все пуще свирепел, подходил все ближе. "Нашли тебе казнь князь с иезуитами. Не увидишь ты более света Божьего". Понял я тут, что палачом его ко мне в темницу прислали; послал я ему и судьям своим неправым проклятие, снова отрекся-отплюнулся от веры латинской. "За хулу твою велел князь твой язык дерзкий вырезать и псам бросить!" — заревел Мартьяш и взмахнул ножом сверкающим.
— Вспомни хлеб-соль отца моего! — молвил я еще напоследок злодею, но не пробудил я в душе его совести. Придавил он мне грудь коленом…
Через сколько времени очнулся я — не ведаю. Молиться хотел, о пощаде молить, на помощь звать, но лишь стон да хрип зловещий вырывались из уст моих, и длилась-жгла боль нестерпимая! Слезы ручьями горячими полились по лицу моему окровавленному…
Пять лет томился я в темнице князя Вишневецкого и погиб бы за стенами ее сырыми, да выручил меня Господь чудом. Напали на Литву крымцы дикие, много городов разорили, не обошли и замка княжеского. Сам-то князь ускакал на борзом коне, пробившись сквозь толпы свирепые, а богатства его татары разграбили. Вывели в ту пору и меня из темницы моей. Да не на радость было мне избавление: из одной неволи в другую попал. Взял меня в рабы первый чиновник ханский; повели меня за Перекоп, в степи крымские. И там томился я много лет, много муки натерпелся. Вызволил меня из плена мусульманского посол московский, что послан был к хану царем Борисом; был тот посол в свойстве с боярами Заболоцкими и у самого хана мне волю выпросил.
С той поры скитаюсь я повсюду, служу вере православной супротив нечестивой веры латинской, ищу злодея моего, ворога лютого, Мартьяша. Не одной местью правой горит душа моя, когда вспомню о предателе моем: страшусь я за нашу веру святую, за Русь-матушку, за церкви и обители. Лукав и зол рыжий литвин — немало он им вреда принесет. Коли встречу ворога моего — не быть ему живу; разрушу я его козни лукавые и самого, как убийцу-изменника, без суда убью! К тому и пишу грамоту, славя Господа, что с детских лет привык я к письму, — пусть узнают из нее люди о злодее-Мартьяше, о Юрии Заболоцком и его судьбе злосчастной".
Прочитал отец Гурий грамоту и взглянул на Юрия. Сидел Немко на скамье, голову понурив; видно, вспоминал злосчастный сын боярский о хмурых днях своих суровых невзгод… Подошел к нему старец, ласково обнял его, благословил.
— Знаю теперь твою жизнь горькую, добрый молодец. Пострадал ты за веру православную, и зачтутся тебе муки твои на правом суде Божьем.
Припал Немко к иноку старому, как к отцу родному, и благодарными слезами наполнились его очи.
Казнь предателя
Ранним утром, еще до света, собираясь к воеводе, наказывал отец Гурий своим молодцам любимым:
— Вы, детки, литвина не пугайте. Надо его, злодея, выследить, перелукавить. Пуще всего Немка на глаза ему не кажите. Из-под руки же поглядывайте за злодеем рыжим, да чтобы не приметил он, а то все дело пропадет. Я воеводу упрежу.
— Ладно, ладно! — отвечали те. — Вот Ананий с Немком в келье посидит; ему же и ходить много трудновато.
Остались в келейке Селевин да немой вдвоем. Оба они невеселы были: Немко в душе своей старые язвы разбередил, Ананий о святой обители скорбел, что окружена была коварными злодеями.