За землю Русскую
Шрифт:
Он подождал. И когда в чашах запенился мед, поднял свою. Мелкой зернью, травами яркими, узором чеканным сверкала она.
— Пить чаши досуха! — возгласил Александр. — За смелых и храбрых гостей новгородских, за то, чтобы стоял Великий Новгород и впредь торгом своим и силой!
Он осушил чашу. Со звоном покатилась она по столу.
— Скажи, Афанасий Ивкович… Был ты за морем, а видал там чаши искуснее этой?
Ивкович дотянулся к чаше, поднял ее, полюбовался на зернь и травы, сказал:
— От сердца молвлю, княже, не приходилось.
— Нет за морем лучше наших искусников, — похвалился Александр. — Делал чашу серебряный мастер Коров Барабец с Холопьей улицы.
Сильнее ударил в головы хмель. Ярче вспыхнули свечи в гридне, голоса пирующих стали громче: каждому хотелось сказать то, что таилось на сердце. Кто-то крикнул «славу», кто-то тянулся с лобызанием к Спиридоновичу; боярин Лизута заспорил с Гаврилой Олексичем, степенство свое забыл: распахнул шубу, лицо как в огне. Сила Тулубьев пристал к Онцифиру, твердит о шеломах да кованой броне.
— Наша броня лучше, — не соглашался Онцифир.
— Лучше ли? — развел руками Сила. — В кованой броне лыцарь сядет на конь и сидит, что город. Ни копьем его, ни мечом не тронешь; хоть пороки ставь да мечи каменьем.
Онцифир смеется.
— Город-то он город, болярин, а падет этот «город» на землю и не встанет… Что баба каменная. Ни руки ему, ни ноги не поднять. Против кистенишка аль засапожника не оборониться. Наша кольчужка прочна и легка, рукам в ней вольно.
— А почто, Онцифире, лыцари не вяжут кольчужек? — не унимается, спрашивает Сила.
— Спросить бы у них о том, болярин. Вязали бы небось, да тянуть и клепать колечко умельство надобно. Из четырех колечек на одном две заклепочки; не всякому мастеру доведется их заклепать. Недаром на торгу дороги кольчужки…
Солнце встало над Ильменем, в городе к заутреням зазвонили, а в княжей гридне свечи не гаснут. Кажется, только начался пир. Молодым не в тягость веселье, а как ударили гусляры по струнам, и у старых огонь пробежал в жилах. У боярина Водовика два зуба остались во рту, но и он забыл годы. Пролил на стол мед, песню вспомнил:
…Где пиво пьют, там ночку ночуют, где пьют медочик, там целой годочик, где пьют квасочик, тамо часочик, где пьют водицу, там дай молодицу!..Якун Лизута с Афанасием Ивковичем тянут свою:
…Там ли живет, да за Ильменем, бела, румяна перепелочка; не матушка мне, не тетушка, — а ее люблю, за себя возьму…Не видно конца пиру.
Глава 4
Беда на беду
Не пил мед Стефан Твердиславич на пиру в княжей гридне. Уж он ли не крепок был, не силен, не именит, а свалила хворь — железом приковала к перине. Не то что со двора — через горницу не переступить. Ослаб он, речь попуталась. Но как ни тяжко боярину, а мысли его о земном.
«Переживу, перетерплю беду, — думал Стефан Твердиславич. — Встану, снова свет увижу. Невеста моя нареченная небось убивается… Легко ли молвить — под венец готовилась…»
Позвать бы Ефросинью в горницу, сказать ей о том, что, кроме нее, не введет он никого в хоромы… Ох! Легко ли ей видеть боярина, жениха нареченного, в тяжких немощах… Слезы будет лить после.
— Береги, Окулко, болярышню! — наказывал он Окулу. — Ни в чем не ведала бы она нужды.
Тоскливо плетутся дни в хоромах. Боярин головы не поднимает, лежит колодой неподвижной, а Окул… Сегодня с ног сбился ключник. Взыскать бы с кого вину, а с кого? Сам виноват в беде. Точно бес смутил черную душу Окула, — размяк он, пожалел. Обошла и спутала разум его старая Ермольевна. Ведь как она подкатилась; ни в одном глазу Окул не приметил у нее ни хитрости, ни преступного лукавства. Поверил, а теперь вот не знает, как и молвить боярину о том, что сотворилось. «Добро бы одна, так нет! Болярышню, невесту богоданную смутила».
Утром, раным-рано, явилась Ермольевна к Окулу и сказала:
— Собираемся ко Власию с болярышней, к обедне… Вели-ко открыть ворота.
— Ко Власию… Что ты, старая! Дома икон у вас нету? Почто болярышне ножки топтать! — возразил он.
— Своим-то иконам, батюшка, и в будни намолимся, а нынче какой день?
— День как день…
— Безбожник ты, Окул! — ужаснулась Ермольевна. — Тяжко будет тебе, как приведется давать ответ за житье свое.
— Спросят и отвечу, не к тебе приду кланяться. А чем особенный день нынче — не припомню.
— Где уж тебе, — насмешливо, не сердясь, усмехнулась Ермольевна беззубым ртом. — Спас-преображение на горе Фаворе нынче… В этакой-то день грешно дома-то… Домашняя-то молитва не дойдет ко престолу.
— Болярышню я сохраняю. Отпустишь, а ну как неладное?
— Махонькая она, слава тебе господи! У болярышни у нашей в мизинчике больше ума, чем у нас с тобой в голове. Слышал? Свое счастье она знает.
— Проведает болярин, что из хором ходили, что молвит?
— А что ему молвить? — нахохлилась Ермольевна, сердись на упрямого ключника. — Самому-то не грешить бы тебе, Окул, а о том думать: как болярышня наша станет болярыней в хоромах, не вспомнила бы тогда она невзначай, что в велик день в церковь божию ты ее не пустил.
Наговорила Ермольевна и будто зельем опоила Окула. Размяк от бабьей речи. «И впрямь, не дите болярышня, — подумал. — Не сглазится, чай, оттого, что послушает, как попы поют».
— Ладно, велю открыть ворота, а ты, Ермольевна, помни: отпоют обедню — немедля домой! — наказал он.
— Куда же еще-то! Не на Гулящую горку побежим.
Колокола отзвонили «на выход», пора бы Ермольевне с боярышней дома быть, а их нет. «И поделом, не слушал бы старую дуру!» — ворчал Окул про себя. С каждой минутой тревога его усиливалась. И в терем он не раз забегал, и за ворота выглядывал. Когда уходили — Окул видел их из переходца: оделась боярышня не по-праздничному. Голубой летник на ней да плат белый. Ни жемчугов не надела, ни бус, ни колтов золотых. «Ох, беда! — вздыхал Окул. — И куда завела старая колдунья?» Шумно и людно на улицах. Не хотелось Окулу давать огласку своей тревоге, а как скроешь? Позвал к себе рыжего Якуна, воротного сторожа, спросил:
— Открывал ты, Якунко, утром ворота болярышне, как пошла она к обедне с Ермольевной?
— Открывал.
— К дому-то нет?!
— Не пускал их, не видел.
— Ты… Вот что, Якунко: беги туда, в церковь ко Власию, спрашивай у людей: не видел ли кто девицы в голубом летнике? Не найдешь следу — в хоромы не жалуй! — пригрозил Окул.
— Найду, не иголка, чай, — ощерил Якун в ухмылке кривые зубы.
К вечерням звонили, когда вернулся Якун в хоромы. Увидев его, Окул еле вымолвил: