Забайкальцы. Книга 1
Шрифт:
— Уж действительно уму непостижимо: одних голодом морят, других работой задавляют. Ой-ё-ёй, в какую беду попали бедные ребята! Да уж хотя бы за дело, не так бы обидно было… Э-эхма!
От тюрьмы Егор поехал шагом, часто оглядываясь на мрачное здание, на окна с толстыми решетками, словно надеясь увидеть там своих однополчан. Поднявшись на хребет, он на минуту придержал коня, мысленно прощаясь с товарищами, в последний раз посмотрел на тюрьму и, взмахнув нагайкой, зарысил под гору.
А в это время Степан, и не подозревая, что к нему приезжал его друг, лежал на своей койке, изредка переговариваясь с Чугуевским. Мучил его голод, кружилась голова, но он, так же как и Чугуевский, стойко переносил мучения. Оба они понимали, что голодовка — это единственное средство политических в их борьбе с произволом тюремщиков, и оба были полны решимости или добиться победы в задуманном деле, или умереть.
Особенно плохо приходилось голодающим, когда к ним три раза в день приносили пищу: хлеб, порциями разложенный на большом деревянном щите, и жирный, вкусно пахнущий борщ. Для голодных людей это было настоящей пыткой. Староста Губельман, выпущенный из карцера на третий день после ареста, видел, как мучительно переживают соблазн его товарищи: головы всех невольно поворачивались в сторону пищи, лихорадочным блеском загорались глаза, и многие, чтобы не поддаться искушению, ничком валились на койки. Сам Губельман чувствовал, как у него от голода сводит челюсти, сосет под ложечкой, и все-таки, судорожно глотая слюну, он решительно выпроваживал из камер поваров вместе с едой. Единственное, что принимали политические, была вода.
На шестой день голодовки в камеру, сопровождаемый группой надзирателей, заявился Высоцкий. Он шел с намерением уладить создавшийся конфликт, решив пойти на кое-какие уступки. Однако добрых намерений его хватило лишь до порога камеры.
Когда начальник со своей свитой появился в камере, политические кто сидел на койке, кто лежал, староста Губельман медленно прохаживался по камере, заложив руки за спину.
Старший надзиратель Казанцев, назначенный Высоцким вместо смещенного им Черевкова, зашел в камеру первым и, по давней привычке, вместо приветствия скомандовал:
— Встать!
Однако команда эта на политических не произвела должного действия, все они остались в прежних позах. Расхаживающий по камере Губельман сел спиной к начальству, а находящийся ближе всех к Казанцеву бывший матрос Калюжный даже лег на свою койку, небрежно закинув ногу на ногу. Наливаясь злобой, багровея лицом, Высоцкий медленно обвел глазами камеру и, остановившись взглядом на Калюжном, прохрипел, тыча в его сторону пальцем:
— Взять! — и повернулся к выходу.
Тут произошло непредвиденное: в то время как четверо дюжих надзирателей накинулись на Калюжного, политические, как по команде, сорвались со своих мест, с криками бросились на тюремщиков. Но пока они, толпясь, мешая один другому в узком проходе между койками, прыгая через них, добежали до койки Калюжного, было поздно. Массивная дубовая дверь захлопнулась за тюремщиками, снаружи проскрежетал железный засов, и ключ дважды повернулся в замке. Калюжного надзиратели успели вытащить из камеры, а вместе с ним и Лейбензона, который первым ринулся на помощь товарищу матросу. Обоих их поволокли по балкону, по железному мосту и по каменной лестнице, а вдогонку им из шестой камеры доносилось:
— Палачи-и!
— Изверги-и-и!
— Опричники-и-и!
Лейбензона отвели в карцер, Калюжного — в коридор «глаголя», где уже стояла широкая бурая от крови скамья. На нее ничком кинули бывшего матроса. С Калюжного стянули штаны, холстинную рубаху заворотили на голову, руки ему под скамьей связали ремнем. Один из надзирателей сел матросу на ноги, другой ухватил за голову, двое — Донцевич и Евсеев — с таловыми прутьями в руках стали по бокам.
— Начинай! — приказал Казанцев. — Двадцать пять этому хаму, крепче!
Стоящий справа Донцевич размахнулся, отставляя правую ногу.
— Рр-раз! — лоза, со свистом рассекая воздух, обвилась вокруг смуглого, тугого, как сбитень, тела матроса.
Еще крепче ударил Евсеев — бил он приседая и гакая, с потягом на себя.
— Два! И с первого же удара из-под лозы Евсеева брызнула кровь.
— Три, четыре! коротко взмахивая рукой, подсчитывал Казанцев.
На спине Калюжного перекрещивались багровые полосы и длинные рваные раны, из которых пучилось мясо, кровь ошметками разлеталась по сторонам, ручейками стекала на скамью и на пол. Но, как ни старались палачи, Калюжный молчал, зажмурив глаза и стиснув зубы от боли. Но, очевидно потому, что ослаб он от голода, после восемнадцати ударов матрос лишился сознания. К концу экзекуции на спине Калюжного не осталось живого места, вся она была сплошной кровоточащей раной. Когда ему отпустили ноги, голову, развязали руки, матрос продолжал лежать без движения. Его долго отливали холодной водой и, приведя в сознание, отнесли в карцер.
Глава IX
Утром, когда заключенные еще спали, Чугуевский проснулся от легкого стука в дверь. Сначала, он подумал, что ослышался, но стук повторился уже более явственно. Придерживая рукой кандалы, чтобы не звенели, Андрей поднялся с койки, подошел на стук и, заглянув в волчок, увидел стоящего за дверью Деда.
— Емельян Акимович, это вы? Что случилось?
— Беда, братцы! — взволнованно прошептал Дед. — Ваши двое, каких вчера арестовали, оба умерли в карцере. То ли сами они себя порешили, то ли отравили их, не знаю.
Андрей так и ахнул от изумления.
— Ох ты, батюшки мои! Это значит, Лейбензон с Калюжным?
— Они, стало быть. А ночью ишо двое — Петров и Пухальский — на жизнь свою покушались. Увезли всех четверых в лазарет, не знаю, выживут двое-то или нет.
Ужас охватил Андрея. От двери он чуть не бегом кинулся к койке старосты.
— Ребята! Товарищи! Вставайте живее! — вопил он во весь голос, стягивая с Губельмана серое суконное одеяло. — Товарищ Миней!..
— Что такое? — Губельман открыл глаза, приподнялся на локте, люди вокруг просыпались, поднимались с коек.
— Что случилось?
— Самоубийство в карцере, Калюжный и Лейбензон умерли.
— Калюжный?
— Неужели?
— Чего, чего такое?
В камере уже никто не спал. Все поднялись, сбились в кучу, Губельман сам переговорил с Дедом, и тот подтвердил все сказанное Чугуевскому. Сразу же само собой возникло собрание, у всех один и тот же вопрос: что делать? Надо что-то предпринимать, но что? И тут выручил обычно неразговорчивый, флегматичный Пирогов.
— Надо нам воспользоваться дежурством Деда, — предложил Пирогов, — и через него сообщить обо всем происшедшем нашим товарищам вольнокомандцам, Малецкому.
— Правильно, — поддержал Губельман. — Попросим Малецкого телеграмму подать обо всем этом в Читу губернатору и в думскую фракцию социал-демократов большевиков, товарищу Петровскому.
С этим все согласились. Губельман набросал текст телеграммы, подошел к двери. Подождав, когда снаружи послышались тяжелые шаги Деда, староста легонько постучал в дверь. Дед сразу же отодвинул железную задвижку, что закрывала волчок снаружи.
— Чего такое?
— Емельян Акимович, большая к вам просьба! — просительно прижимая руки к груди, зашептал Губельман. — Мы тут телеграмму составили в Читу губернатору и в Питер. Очень просим вас передать ее Ромуальду Иосифовичу Малецкому или Володе Плескову.
— Ну что ж, можно. У меня и причина есть зайти к ним, сын-то мой старший, Фрол, у них учится, вот и зайду, как сменюсь с дежурства, будто о сыне справиться.
— Большое вам спасибо, Емельян Акимович. А вот эту записку фельдшеру Крылову передайте, пожалуйста. Мы вам всегда будем благодарны, Емельян Акимович, и услуги ваши не забудем.
— Ничего, ничего, не стоит благодарности, тут и дело-то небольшое, — смущенно пробормотал Дед. Получив от Губельмана бумаги, он засунул их во внутренний карман мундира и, не сказав больше ни одного слова, медленно побрел по балкону.