Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
Кировский проспект. Кажется, не обращая внимания на гаишников с мотоциклами, как сумасшедшие мчатся машины и, совсем не страшась опасности, бегут, перебегают дорогу прохожие перед самым носом автомобилей. Что и говорить, нужны хорошие, Мишкины нервы на такой работе. Даже старикам и старушкам, едва переставляющим ноги, не терпится обогнать транспорт. Движение кажется бесконечным. «Москвичи», «Волги», «Победы», «Чайки», а вот и рейсовый автобус, грузно приседая, скособочившись, натужно тянет свою ношу, а вон мчится, плывет по асфальту, сверкая лаком, фарами, никелем и стеклами, великолепный дорожный лайнер, интуристовский автобус. Это, наверное, едут финны, им тут рядышком. Все к нам в гости, в «Северную Пальмиру», скоро какая-то делегация прибудет и в наше училище. Мы на виду, примерные.
Необычайное и все-таки возможное вдруг представилось мне: колонну автобусов, делегацию эскортирует Мишка на своем мотоцикле, и мы встречаемся, и как ни в чем не бывало приветствуем друг друга, даже, быть может, раскланиваемся церемонно: Мишка всегда любил даже из ерунды разыгрывать спектакль. Кто он? Комик? Трагик? Или обыкновенный пройдоха? Ему, кажется, может подойти любая должность, любая роль, любое обличье. Он всегда выглядел эффектно. Даже обыкновенную ремесленную форму, бывало, ухитрялся носить так, словно надел ее для киносъемки. А если бы ему цилиндр и смокинг? Или нет, бараний тулуп и валенки... тоже не то. Ему бы черный свитер, узкие брюки, лакированные штиблеты и гитару в руки, или... ему бы тюрбан и халат с блестками и парочку кобр или удава в руки, или... черт его знает, что ему впору и к лицу — да все, все, что ни представь. Форму инспектора ГАИ тоже может носить не всякий.
Я вышел к табачному магазину между Кировским проспектом и улицей Горького, посмотрел вдаль, в сторону моста. Перекресток за перекрестком, один сложнее другого, увиделись мне, я вспомнил наш разговор с Мишкой в день свадьбы, наш спор о легких и трудных перекрестках, о педагогике, о работе, о выгодных и невыгодных местах. Удивительное дело — вот снова произошла встреча, хоть я и один... У нас даже ученик оказался общим. Видно, никуда нам не уйти друг от друга, какими бы мы ни были разными, — объединяет нас целая жизнь от встречи в ремесленном училище.
И до чего же далеко то время, когда мы сидели в мастерской на верстаке, как петухи на насесте, помалкивали, покуривали с фасоном, позволив себе эту вольность в последний день, — мы ждали распределения, кому какой достанется завод, кому какая дорога на будущее. Далеким оно казалось, это будущее, и туманным. К жизни относились мы тогда все-таки очень по-школярски, самостоятельность свою чувствовали относительно, были как бы на подхвате у каждого дяди, кому к тридцати и выше. А теперь вот — сами с усами, теперь вот мы и есть реально действующие дяди, или, как говорили когда-то, мужи. И каковы же наши итоги? Какие там итоги! Я весь закопался в своем деле — изо дня в день, из недели в неделю, из года в год одно и то же... Польза? Пока помолчать надо о пользе. А вот он, Мишка? Уж не знаю, как насчет пользы, но насчет широты, размаха — у него все-таки не отнимешь. Хозяин дорог, перекрестков, авторитет для всех шоферов города. И напрасно я над ним иронизировал, молодец он, черт побери! Он страшится преснятины, его оскорбляет скука размеренной жизни. Он каждый день гоняет, мчится на своем мотоцикле, желая испытать свои возможности. Он честолюбив. И в нем так высоко развито чувство собственного достоинства, что нипочем ему мнение прохожих по поводу того, как он выглядит: в обычном он костюме или в форме инспектора ГАИ. Он может поступить как хочет, как считает нужным, он внутренне свободен, куда свободнее, по крайней мере, чем я. Держусь, говорю и думаю — все как полагается, одеваюсь лишь в то, что прилично, по общему мнению, в моем училище, любая новинка вызывает суды-пересуды, а я, педагог, этого не должен допускать, я даже стричься должен по всеобщему стандарту — а как же? — иначе я не смогу одернуть моего длинноволосого ученика. Вот и получается, что Мишка намного ближе, понятнее, интереснее молодым, чем я, обремененный всяческими стандартами наставник. Получается, что я старик даже по отношению к Мишке, а уж что говорить о Глебе Бородулине. В Глебе много всякого, а я давил, выпрямлял, высмеивал... Вот и довысмеивался.
Разве только такие, как Мишка? Да, именно такие, ироничные, смелые, раскрепощенные, спортивные, как он, часто бывают кумирами семнадцатилетних. И я вспомнил, как Мишка однажды взорвался — это было в техникуме, в дни педагогической практики, когда мы обсуждали достоинства и недостатки уроков каждого. Мишка послушал мою критику и вдруг стал меня разносить...
Вот уже и садик, и проспект, и улица Горького позади, я верчу головой во все стороны, а Глеба все нет и нет, и вряд ли я разыщу его в парке. Ожидание, досада сменились раздражением — раздражали взгляды встречных. Я стал смотреть теперь только в землю, видел дорожку, ноги, корни и стволы деревьев, еще прошлогоднюю, жухлую траву и лежалые листья, как монеты старинного клада.
А может быть, он придет ко мне домой?
Придет — не придет! Догонит — не догонит, соизволит — не соизволит! Хватит! У этой тонкой личности, по-моему, нет души. А его свобода — мальчишеский эгоизм, эгоцентризм или попросту беспардонность, наглость. И в этот момент мне казалось, что изучай не изучай хоть десятками институтов сразу эти личности, вроде Глеба, делай хоть какие тонкие или толстые умозаключения, — все «лабуда», ничто их не изменит, никто их не научит. И вспомнил, как Мишка разносил меня:
— А ты правильный, прямой, как палка. Ты, конечно, учишь всех своих по моральному кодексу: беречь честь смолоду, комсомольцы всегда впереди, не уверен — не обгоняй, чистота — залог здоровья, ум хорошо, а два лучше, и тэ-дэ и тэ-пэ. А я учу всему наоборот или, может, поперек, а может, и вдоль, или вообще как придется. Так, видишь ли, смешнее выходит. Меня тошнит от кислых умных рож. Все равно все не так, как хочется...
Я теперь вспомнил это и был поражен. Но больше не тем, что Мишка меня обругал так обидно, а тем, как он это сделал. Так сердилась Катя, когда мы стояли одни на кухне. Я даже услышал ее голос, ее интонации: «Знаю, знаю, все знаю, что можно, а чего нельзя. Если хочешь жить — умей вертеться. Жена да убоится мужа... В огороде бузина, а в Киеве дядька». Это все ее? Или его? Какое это сейчас имеет значение? Мое ли то, в чем обвинял меня Мишка? И да и нет. Я сержусь, а значит, он прав. Обидно. Я прав, а он крив, и все же в чем-то он правильнее меня. Я прям, как палка? Чист как стеклышко? Рассудителен, как Соломон? И тэ-дэ и тэ-пэ? И за это, должно быть, схватил по башке от любимца. Так что же тогда не «лабуда», если честь, совесть и правда — все становится вдруг ерундой?
Не нужно смотреть вниз. Все прояснится само собой, не сегодня, так завтра. Я поднял голову. И сразу же передо мной вознеслась золотистая игла с ангелом над Петропавловской крепостью. Неважно, что много миллионов глаз уже больше двухсот лет смотрят и смотрят на это великолепное чудо. Каждый считает его своим, и я тоже, и хоть много раз я видел его со всех сторон, при различном освещении, на фоне розовых зорь и грозовых туч, перед восходом и перед заходом солнца, и в полдень, и ночью, и во сне, — но каждый раз оно поражает меня, и я думаю: спасибо тебе, что ты есть, что отрываешь мой взгляд от земли и возносишь его туда, где птицы, солнце и небо. Так и пошел я дальше, подняв голову.
Ветви старых деревьев покачнулись надо мной, и полетели вниз зеленые капли дождя. Это листья, первые листья! На солнце, на просвет, под голубым небом они кажутся и зеленой дымкой, и паутиной, и легким пухом, пронизанным лучами солнца. А вот уже и лучи стали зелеными, и сразу же голубыми, нет — оранжевыми, они палят глаза огнем. И больно и радостно. Грудь распирает от каждого нового вздоха. Весна! Прохлада! Жизнь! Прана! Совершенство! Я согласен с тобой, Греков!
Под ногами дорожка, посыпанная песком. Стоптанные мои ботинки легко вминают песок, как вминают, втаптывают его ботинки, туфельки, сапоги прохожих. Шагают, шагают между землей и небом мои сограждане, соземляне: то в небо посмотрят, то на деревья, то под ноги, то друг на друга — видят, догадываются, понимают, ищут; и высота нужна им, и заземленность, и что-то колобродит в них вместе с весенними этими соками — и любовь, и ненависть, ясность и туман, и у каждого, наверно, был или будет свой удар по голове... В сущности, это даже кстати: убаюкала, укачала меня размеренная жизнь, а тут... и восторг, и тоска, и правда, и кривда.
Глава седьмая
Ты — надвое. И не знаешь, где ты, в чем наверняка. Кому ты врешь, а с кем по правде. Нет ничего хуже, когда надвое, натрое. Вдребезги.
Спрыгнул с трамвая и, как всегда, пошел к Зое напрямик, дворами, от сквера к скверу, мимо сараек для мусорных бачков... Шел и думал: «Он приезжает. Ее муж, законный отец ее сына».
Снова всплыло это слово — «законно». Когда-то в детдоме я часто пользовался им, оно означало что-нибудь прочное, надежное, очень хорошее. «Законно сделано», — говорили мы о самодельных ножичках. «Законный фильм», — говорили мы о понравившемся фильме. А вот сказать теперь: «законный» отец или муж — это уже что-то другое. Опять закон и сердце. В общем, он приезжает: супруг по закону, отец Веньки.
Венькин расплющенный нос, быстрые хитрющие глаза, растопыренные уши — все отцовское. И коренастый он, как отец. И упрямый, должно быть, и скрытный, и только густой рыжий чубчик, кофейный цвет зрачков, редкие остренькие зубы, пронзительный, сильный голос — в мать, и еще от нее — внезапная нежность. Подойдет и прижмется, вроде бы ни с того ни с сего. Обнимет ноги, уткнется в живот и сопит, поглядывая снизу вверх доверчиво и беззащитно. И вопросы у Веньки внезапные.
— Дядя Леня, что такое горький опыт? Это когда луку поешь?