ЖАНРЫ

Шрифт:

Я очень пожалела, что согласилась поехать, тем более что я никогда ничего не пила, а быть у цыган и не слышать их, которых я очень любила, казалось просто нелепым. Исключительное исполнение «Две гитары» при полном составе хора с аккомпанементом гитар — было что-то потрясающее. И каждый раз я испытывала, как они таскали мою душу по мытарствам пыток, потом бросали ее в дикий разгул, топили, надрывали в покаянном стоне и вновь бросали в брызги веселья. И всегда с ума сходила, и Бог знает, чего могла бы натворить под впечатлением этого дикого, безудержного, хмельного веселья и горя безысходного.

Я сговорилась с Борисом Н. удрать незаметно.

Компания у нас была большая, сразу бы не заметили. В этот момент вошел старик цыган с гитарой и сел у входа, за ним Мишенька. Он выключил электричество, и горели только два канделябра по пять свеч на высоких подставках. Цыган ударил по струнам «Ах вы сени, мои сени», и из боковой двери выплыла лебедушкой, выражаясь нашим народным определением, Мишенькина «погибель».

Что можно сказать о ней и о ее танце? Я забыла, что собралась домой. Трудно себе представить, что «По улице мостовой» или «Ах вы сени, мои сени» можно станцевать по-новому, по-иному, проникнуть в душу песни, в душу народную и переложить на танец. Есть искусство танцевать, и есть талант, что-то свое, дар Божий. Так и она плавала лебедушкой, словно земли не касалась, и до того была пластична, гибка. Руки, кисти, пальцы точеные, красоты неописанной, изгибались, выворачивались, исполняя в танце не последнюю роль. Поняла я, почему Мишенька свет притушил. Были две танцовщицы, одна живая, а другая — тень, за живой бегущая, и в этом-то и был эффект, и канделябры были так поставлены, что тень с живой не расставалась.

Мишенька шепнул что-то старому цыгану, усадил кого-то за пианино, и после малой паузы бухнуло «Ходи изба, ходи печь, хозяину негде лечь», сама песня, мотив призывали душеньку разойтись всласть, распотешиться. Не вытерпел наш Ухарь-купец Мишенька, сбросил пиджак и волчком, кубарем расстилался перед своей зазнобой, и еще, и еще кто-то за ним. Быстрота такта, бешеная пляска людей и теней, которые принимали причудливые, угрожающие формы, мгновенно меняясь, прыгая по стенам, по мебели, по нашим платьям, лицам, достигая потолка. И точно весь кабинет пошел, закачался. Этот шабаш, эта дикость, типичное выражение русской распоясанности, без меры, до полного опустошения души и тела, кажется, взбудоражили всех нас. Музыка оборвалась, и танцоры повалились кто в кресло, кто на кушетку. Когда они отдохнули, мы заставили их еще раз повторить эту пляску ведьм, по быстроте и фантастике невообразимую.

Цыганку звали Настей, и она была самой младшей из семьи Поляковых, знаменитых певунов по младшей линии. Ей было не более восемнадцати лет, и она была в хоре первый год. Когда я была девочкой лет четырнадцати, я встретила даму в Алупке, в Крыму, которая была и осталась для меня идеалом красоты и обаяния, и вторая — цыганка Настя Полякова, точеная, изящная, головокружительно женственная, произвела на меня такое же чарующее впечатление. Ничего специфического, то есть без их трафаретной повадки цыганской, без слащавого «Ах ты мой изумруд яхонтовый».

Упала Настя на диван рядом со мною, после танца дикого усталая, но возбужденная, с горящими глазами, словно танец еще палил, обжигал ее. Встретились глазами и потянулись друг к другу. Крепко поцеловала я Настю в губы алые, в губы красивые:

— Спасибо, Настенька, разуважила. И какая же ты красавица! — восторгалась я, не отводя от нее глаз.

— Ишь ты, сама Царевна… Эдакая, — она подыскивала слово.

— Заморская, — подсказала я ей Глашино прозвище.

Вот-вот истинно, к тебе другое ничего не подходит. Ох! И много ж и молодых и красивых господ к Яру к нам приезжает, но такой как ты… Ты совсем, совсем не такая как все…

Влюбились мы с нею друг в друга и расстались большими друзьями. Держалась Настя просто, естественно, пела с большой душой, голос еще был молодой, контральто бархатистый, но многообещающий. На прощанье Настя сказала мне, когда бы я ни захотела ее повидать, хоть днем, хоть ночью, все могу узнать о ней у старой цыганки, живущей во дворе Яра, которая заведовала их вечерними платьями.

Прошло так с полгода. Собираясь вновь в Москву, я решила сделать Насте подарок. У нас на Урале было очень много старообрядцев, и их женщины носили в торжественные дни поразительной красоты шелковые шали. Где они их доставали, я так и не допыталась. Думаю, что это у них от их бабушек-прабабушек. На редкость были подобраны комбинации красок и рисунка. Достала мне одна старообрядка, конечно, тоже моя приятельница (о ней когда-нибудь расскажу) чудесную шаль теплого синего тона, фон заткан золотом, причудливыми листьями, цветами, с широкой густой бахромой. Ну и шаль! Я предвкушала восторг Насти и зависть цыганок.

Каково же было мое удивление… Старая цыганка встретила меня весьма неприветливо, и разговаривала весьма неохотно. Оказалось, Настю выкрал купец-молодец, но не Мишенька, и женился на ней. Очевидно, табор понес урон большой и затаил обиду. Ни адреса, ни фамилии купца (даже «красненькая» не помогла) старуха не сказала. Шаль обещалась передать. Оставила я ее, скрепя сердце, уверенная, что ни я Насти, ни Настя шали не увидим.

Прошло года три. Настя ушла из памяти. Но в один из моих приездов в Москву я решила наконец посмотреть, что за лавки против Охотного ряда. Ведь сколько раз собиралась и каждый раз, попавши в Охотный ряд, накупишь в одну минуту ворох любимых яств, и нет охоты, желания на ту сторону тащиться, да и расстояние широкое, не улицу, а площадь пересечь надо. Время было позднее, к закрытию близилось. Вхожу в огромнейшую лавку. Кадки, лари, большущие стеклянные банки, квашенки пузатые. А в них-то, в них-то! Ох, Господи, чего-чего не было! И брусничка, и морошка, яблочки всяких сортов, и моченые, и соленые маринованные, и клюква мороженная. Бочки рыжиков, груздей, белый гриб — да все мелкие, отборные, закусочные, к водочке. А вот бочки с крупными сочными груздями, рыжиками и с толстыми боровиками, ну, эти только на пироги годны, да еще со сметаной, с лучком на закуску подходящие. Да и всего не перечесть, все сорта ягод, и вареные, и сушеные и маринованные, и все-все, чем Господь Россию благословил, и всякая другая снедь. Да все такое вкусное, опрятно-аппетитное. Брожу я по лавке глазами… Смотрю, за кассой красавица, да какая! В бобровой шапке боярке (дело было зимой), бриллиантищи по чайной ложке в ушах, и такой же величины черные глазища, шубка бархатная; изящная чернобуркой оторочена. Не могла глаз отвести от нее, да сверх всего сверлит, что знаю я ее, видела я ее когда-то, где-то, только иначе, не в этом наряде… А вспомнить не могу. И она на меня смотрит, не отрываясь, ринулись мы друг к другу одновременно, заговорили, о чем не упомнишь. Минуты не прошло, потащила она меня в закуточек (отгородка в конце лавки, где приказчики чай кипятили, грелись зимой). Настя так бурно, радостно встретила меня, что я усомнилась в себе, не цыганского ли и я рода, и не прихожусь ли ей действительно сродни. В пять минут, перемешивая с поцелуями и придушением меня, она рассказала мне все, что случилось за эти три года. Как вскоре после встречи со мной ее выкрал Василий Васильевич, как у них было сговорено, из Яра прямо в церковь, и как она счастлива, что у нее двое детей, мальчик и девочка, и что шаль мою ей передали.

— И уж так я тебя, Заморская Царевна, повидать хотела… Стоишь ты, словно живая с глазами твоими факелами в колдовском сером платье…

И Настя буквально начала вновь меня тискать и жать, и, одним словом, утащила она меня к себе и двое суток таскала по Москве, где я еще не была, и тешили меня всем, чем могли, и не выпускали. В первый же вечер я ее спросила, как к ней, к цыганке, отнеслась и относится свекровь-купчиха, которая занимала весь низ их большого особняка на Маросейке. Молодые занимали верх.

— А вот завтра к двенадцатому самовару пойдем, так сама увидишь, — и при этом уж очень хитро улыбнулась и даже подмигнула.

Когда Вас в Москве приглашают, скажем, к двенадцатому самовару, то, по этикету, нужно спросить, когда встает сам «глава». И ежели он встает в шесть утра, то в полседьмого на столе горячий самовар для него. В семь часов для «самой», в данном случае для свекрови, в половине восьмого для странного народа (странники, богомолки), затем для молодой хозяйки, для детей, для монашек или монахов и так далее. Самовар имеет свое назначение и название каждые полчаса, и двенадцатый самовар в этом доме был семейный, и Василий Васильевич, почитая мать, всегда к нему приезжал. Это, собственно, даже и не самовар, а обильный завтрак, кроме чая есть и кофе, и шоколад, все, что хотите. К этому самовару приезжают родные или избранные закадычные друзья. Таков был закон этого дома, в других купеческих домах не могу сказать, был ли там такой же уклад жизни, мне не пришлось там бывать.

— Ну что, поняла? — спросила меня Настя, когда в столовую на следующий день к двенадцатому самовару вошла высокая, в меру полная, седая, с живыми, искристыми цыганскими черными глазами и со следами былой красоты мать Василия Васильевина. На ней было черное шелковое платье, отделанное брюссельскими кружевами. Она была важна, спокойна, медлительна в движениях. Поразил меня этикет в этом полуцыганском, полукупеческом доме, все мы, собравшиеся, ожидали ее прихода стоя. Мужчины подходили к ручке, нас, женщин, она целовала, после этого она села в особое кресло и пригласила всех завтракать. Итак, обе цыганки, и свекровь и невестка, сделались настоящими московскими купчихами, гостеприимными, приветливыми, богомольными, и поддерживали и исполняли все лепости и нелепости, от бабки и прабабки заведенные. Свекровь Насти также была увезена из табора покойным отцом Василия Васильевича, но тут была большая драма, и если Вам будет интересно, о ней когда-нибудь потом. Вот и все о Насте.

Побродила я с Вами по Москве, и Вас с собой увлекла, утомила и еще бы много вспомнила, рассказала, да впереди длинная исповедь о себе, о Диме, о Борисе, а пока отдохнем.

Письмо двенадцатое

«Прекрасная гостья — любовь»

Господи, пути Твои неисповедимы! И сейчас, на закате жизни своей, я вновь перелистываю прошлое, много лет тому назад происшедшее. Коснусь умолкнувшего. Притронусь к уснувшему. Воскрешу умершее.

Поделиться с друзьями: