Зачарованная величина
Шрифт:
«Гастрономия и обходительность — приметы старых культур», — мысль верная. Уже закипают галисийский бульон, астурийская фасоль и наше южноамериканское рагу с перцем — кушанья для крепких и неторопливых желудков, для зимнего пищеварения… Сколько новшеств в готовке одного и того же блюда — от семьи до страны, от касты до разгулявшегося холостяка! Какое чудо увидеть в «Каире» несравненное и загадочное «сака шире» — типично египетскую выдумку, до того напоминающую нашу курицу с рисом! Вздыхаешь, что нет фазанов, и поражаешься, слыша, что в Праге жаркое из фазана — дежурное блюдо, истребляемое без малейшей пощады и пиетета.
Вся Гавана — в этом кулинарном искусстве. Это ее способ отзываться на любые переломы, то спеша им навстречу, то зализывая раны. Вот и сейчас она опять разводит огонь в очагах, закладывая двойную порцию угля. Нас ждет заправленная хорошо обжаренным чесноком похлебка, чьими целительными свойствами не могла нахвалиться тетя, но главное в которой — бесподобный, заранее предупреждающий о будущем наслаждении вкус, гимн во славу тончайших пропорций соли и масла. Похлебка, на которой бабушка с удовольствием доказывала, что любое действие перца вполне достигается томатом. «Бог, — гласит другое присловье, — дал на стол поставить, а дьявол — чем приправить». Этот подчеркивающий суть блюда и достигающий каббалистических высот изощренности контрапункт, этот покров соуса бешамель на золотистых дольках поджаристого картофеля — еще одно свидетельство, что дьявол не прошел мимо печки.
Увы, гаванцы потеряли вкус и пристрастие к еде. По воскресеньям кормятся прожектами, кухарки обходятся одним завтраком, да и тот из консервов, — память о доброй трапезе раз от разу слабеет.
И лишь в такие зимние дни неукоснительно чувствуешь грубый и требовательный зов желудочного сока. Руки и ноги стынут, и мы возвращаемся в баснословные времена, когда рассказ о рецепте блюда чередовался с повестью о рыцарских приключениях, чудесах из старинных легенд или персидских маршрутах Марко Поло.
Кажется, в каждый приезд Яши Хейфеца наш город с новой радостью ощущает себя мировой столицей. Большие города создали для художников мирового класса особую среду. Читатели мемуаров Стравинского, например, тут же замечают, что этот всемогущий художник нашего времени сумел покорить залы и дворцы, поскольку с поразительной быстротой передвигался по всей Европе как по родному городу. В Париже он репетировал скрипичный концерт, на два дня отлучался в Венецию на постановку балета, в Амстердаме дирижировал оркестром, а в Малаге обсуждал декорации с Пикассо. Хозяин своих художественных возможностей, он перемещался по всей Европе с легкостью короля, путешествующего инкогнито. Везде и всегда оставаясь создателем самого нового музыкального языка, Стравинский необыкновенно усложнял ткань своей музыки, переплетая ее с традицией, и тем не менее искусство его зрелой поры пользовалось мировым спросом: все хотели его видеть и слышать, все хотели присутствовать при том, как мэтр, владеющий изысканным церемониалом русского двора, элегантнейшими поклонами приветствует широкую публику, которая рукоплещет его способности обновляться и, вместе с тем, возвращать к жизни великие традиции.
В области исполнительства, и притом виртуозного, Хейфец тоже принадлежит к этому типу художников, гостей больших городов нашей эпохи. От сезона к сезону он с удивительной скоростью переезжает из города в город, выстраивая календарь по собственному вкусу. Зимы он отдает Гаване, позволяя гаванцам переживать художественное наслаждение с той частотой, какая нужна обычному человеку, еще одному детищу тех же больших городов, чтобы пробудить, встряхнуть, обострить, ускорить его нервную деятельность. Хейфеца обвиняют в чрезмерной виртуозности, забывая, что его исполнение демонстрируется широкой публике, успеха у которой приходится искать более прямыми путями, чем в какой-нибудь камерате {443} семейства Фарнезе {444} . Но эти толки проходят и улетучиваются, когда он появляется перед нами с торжественным Иоганном Себастьяном, высясь посреди оркестра и оставаясь спокойным и непоколебимым, как будто всем своим воздействием он обязан одному смычку и одному лишь резонирующему пространству. Еще его обвиняют в холодности, но это обвинения со стороны простаков, забывающих, что холод и тепло меряются температурной шкалой и не годятся для оценки художественной выразительности. Хейфец — из тех путешественников, которых в Гаване всегда ждут, и если однажды зимой мы вдруг его не увидим, то подумаем, что этой зиме чего-то недостает и нас обделили благими знаками, позволяющими надеяться на рождение весны.
Дни, созданные для прогулок С особой неторопливостью распробуешь увиденную словно впервые улицу и замираешь, не отводя глаз от домишек, повернувшихся новой стороной. У каждого закоулка — свой неповторимый облик к одним — не подступись, им не до нас, другие сами спешат навстречу, протягивают руку, идут бок о бок, наполняя житницу добрым зерном неспешно струящейся беседы. В такие дни на город опускается — по крылатому слову римлян эпохи воспоминаний, а не захватов — «печаль камней». Но одно дело — камни, порушенные схваткой и атакой яростных воинств, кидающихся на них, чтобы обратить в прах. И совсем другое — наши дома, перешедшие по наследству от былых колоний прямо с фундаментом и подточенные либо нечистоплотностью жильцов, расплодивших бесчисленных собак, либо конторой, учредившей господство однообразия и металлолома, оставив лицо лишь тем, кто в состоянии предъявить родословную и необходимое чувство собственной значимости.
Расположенный против президентского дворца рынок в подходящий денек снова воскрешает, вынув из закромов, всю глубину своей каменной кладки. И какого гаванца не поразит тогда игра этих арок, приковывающая глаз, как гигантский адамант, кропотливо отделанный сотней порталов. Потом камень угаснет, переживет очередной ремонт, ступени опять затопчут и все потускнеет, ожидая поры, когда наново отполируют грани и укрепят оправу.
Поразительно, как это рынок, возведенный для города, где не было и сотни тысяч жителей, достиг в своем камне и облике такого совершенства, что веком позже, лишь чуть-чуть освежив кладку, смог послужить городским Дворцом изящных искусств! Должно быть, каждая соседская община, чтобы хоть чем-то пронять власти, задремавшие от слишком тягучих ликеров, создала тогда собственный попечительский совет, в первую голову понимая одно: не вмешайся в дело нынешнее поколение, и большинство построек рухнет, а развалины будут торчать для потомков перстом, указующим на останки и тупоумие минувшей эпохи.
Обходя маленький город (а размеры — один из мелких комплексов большинства гаванцев), нередко думаешь, что нет у него злейшего врага, чем он сам, и что в этой невеликости — весь корень его бед и невзгод. Герберт Рид {445} — другого мнения: культура, — спорит он, — достояние небольших городов. Нужно вернуться к городам-государствам, лишь в небольших городах (вспомним Афины, Флоренцию, Веймар) может сложиться тип культуры, соразмерной человеку.
У циклопических современных государств, занятых игрой в политику, скажем так, планетарного масштаба и втайне подтачиваемых огромностью собственных планов, нет необходимой закваски, а без нее не поднимаются ни метафизические вопросы, ни форма и выразительность им в ответ. Чувствам художника, всегда угадывающего в государстве силу уравнительную или, словами Ницше, «самого холодного из отряда холоднокровных», нужен город. Художник живет своим городом — его рисунком, историей каждого дома, пересудами, кровными связями семейств, переездами, на глазах завязывающимися тайнами и легендами, гаснущими с изнеможением призраков. Последним европейцем большого стиля, черпавшим силу в городе, был Гете. «Мы — франкфуртские патриции», — любил он повторять. Гете понимал, что существует патрициат горожан, в который не так просто попасть и из которого еще сложнее не выпасть. В повседневных испытаниях на стойкость, споря с шарлатаном, бесноватым или мнимым умалишенным, он находил в этих бредовых или, напротив, бесцветных и расхожих ситуациях новый толчок для неусыпных трудов самоосуществления.
Когда Пико делла Мирандола {446} взялся публично дискутировать по любому вопросу на выбор лучших умов эпохи, он предложил собрать их во Флоренции. И заботился при этом не о выгодных декорациях Просто Пико, флорентинец до мозга костей, осознавал, что корни его учености — в почве этого города и лишь здесь его ум — под стать натянутой тетиве. Сегодня, когда все вокруг раздуто и скроено по меркам буйвола или мамонта эпохи плиоцена, с особой охотой возвращаешься к приветливым номерам домов, щадящим расстояниям и ответной ласке рукопожатья, которыми все еще живет Гавана.
Сегодня День нашего покровителя. Славу ему поет вся столица, сверяя чувства по своему святому, его доброй улыбке, добросовестной службе, заблаговременной помощи. Сверяет, зная, что им будет и спасена, и отринута. Блаженство Христофора — в его ordo caritatis [90] : здесь исток той реки, основа той стены, откуда берет начало устав его подвижнической любви, так что тело святителя в три человеческих роста превосходит мощью бесчисленные легионы. Сила этого христианского Геркулеса, подвигов которого не исчерпать, — в самоотверженном служении, в готовности поддержать своей мощью, когда пошатнувшемуся кажется, что Ангел-Хранитель его покинул. Молчание Христофора несет в себе бремя всех молчащих, и, не наделенный проворством ангелов, он, со своей улыбкой милосердного и душепитательного божества, всегда готов служить посохом и славить опершихся на его силу, которая вечно бдит над спящими, бесприютными, скитающимися вдали от стен града. Подобно покровителю Буэнос-Айреса, святому Мартину Турскому {447} , он дарит нам плащ своей силы, приносит чудесный и могучий дар своевременности, — улыбчивый великан, позволяющий тягать и дергать себя за бороду… Ангелы владеют даром прозрачности: вещества темные, враждебные проясняются в них, высветляясь, как воины, прошедшие сквозь огонь. Но святой Христофор, явившийся вопреки ангелам отвратить угрозу растущих вод и тем посрамить купающегося в своей языческой гордыне дьявола, нес на своих непоколебимых, пронзенных железом Голгофы ногах Свет мира, чтобы невредимым опустить его на другой берег. Так до последнего несбыточного дня он и держит дитя на плечах, содрогается от бремени и не может сделать ни шагу. А дитя шепчет: «Я Господь твой, который сильнее тебя и явился тебе не как Сатана, вышедший искать всемогущества, а на крестном пути, где он, Диавол, в тот день содрогнется и не сможет оторвать ног от земли».
90
Устав любви (лат.).