Загадка Отилии
Шрифт:
Аглае внезапно побледнела.
— Да, да, государству!
— Для этого надо быть сумасшедшим!
— Ну, это единственная форма безумия, за которую государство не сажает тебя в сумасшедший дом.
Аргументы Стэникэ произвели сильное впечатление на членов семейного совета. Укрощенная Аглае повесила голову.
— Мама, пожалуй, он прав, — лениво сказала Олимпия. — В этих делах он не дурак!
— Я прав, уважаемые, — громко заверил Стэникэ, расхаживая большими шагами по комнате, — разве я когда-нибудь бываю неправ?
— Что же, по-вашему, мне надо теперь делать? — насмешливо спросила Аглае. — Упасть на колени перед Отилией и просить у нее прощенья?
— Будет вам! Отилия не злопамятна. Вы сделаете вид, что не сердитесь, что все забыли, и пойдете к дяде Костаке, ведь он вам брат! А главное — никаких колкостей по адресу Паскалопола. Наоборот, надо поощрять его намерение жениться на Отилии, приносить ему поздравления. Паскалопол вас расцелует, когда услышит, что вы хвалите Отилию, и дядя Костаке тоже будет рад такой комбинации.
Стэникэ еще несколько раз прошелся по комнате. Его осенила новая идея.
— Знаете что? У меня великолепная мысль. Адрес Отилии в Париже нам известен. Напишем ей открытку, словно ничего не случилось, сообщим что дядя Костаке болен. Она девушка чувствительная.
— Пишите сами! Я не буду писать!
— Мы напишем, но и вы подпишетесь. Стэникэ и вправду составил следующее послание:
Дорогая наша Отилия!
Мы чрезвычайно обрадовались, узнав, что ты в Париже. Ты имеешь полное право веселиться, пока молода. Мы сильно скучаем по тебе и домнулу Паскалополу. Нам тебя очень недостает. Если кто-нибудь из нас случайно тебя обидел, не обращай на это внимания, старики всегда раздражительны. Дядя Костаке страдает без тебя, хотя и не говорит этого. Феликс развлекается — он забывает скорее, как и все юноши. Нас очень огорчает здоровье Симиона, он все еще болен. Да со стариками нельзя и рассчитывать на что-нибудь другое. Приезжайте, вас с нетерпением ждут ваши
Стэник э, Аглае, Олимпия, Аурика, Тити.
Стэникэ заставил всех подписаться. Он умышленно, желая еще теснее связать Отилию с Паскалополом, намекнул на равнодушие Феликса и постарался заронить в душу девушки тревогу за дядю Костаке. На открытке он надписал: «Домнишоаре Отилии Паскалопол».
— А она не рассердится? — спросила Аурика.
— Ну вот еще! Назовите меня: «Стэникэ Рациу, депутат» — и увидите, как я рассержусь. Надо быть психологом.
Стэникэ взял открытку и вышел, чтобы отправиться в город. В прихожей он заметил, что на улице дождь. Положив открытку на столик, он вернулся за зонтом. В это время Симион подкрался к столику, осмотрел письмо с обеих сторон, затем сунул палец в рот, послюнил место возле подписей и химическим карандашом размашисто подписался: «Иисус Христос». Стэникэ, больше ни разу не взглянул на открытку, сунул ее в карман, а потом опустил в почтовый ящик.
XIV
Что больше всего огорчало Феликса, порождая в нем даже некоторую мизантропию, так это всеобщее, не исключая и его университетских коллег, безразличие ко всему отвлеченному, ко всему возвышенному, не имеющему непосредственной земной цели. Еще в Яссах, в интернате, он горячо обсуждал с товарищами, порой даже лежа в постели, после того как гасили свет, проблемы, в которых никто из них толком не разбирался, но которые волновали их и заставляли гордиться своей причастностью к философии. Проблемы эти чаще всего ставились в форме вопроса (что такое жизнь? что такое смерть?), то есть так, как они встречались в брошюрах. Один из учеников как-то задал вопрос: «Что такое женщина?» Каждый постарался ответить наиболее экстравагантно, но никто не допустил ни малейшей непристойной шутки, даже намека на проблему пола. Были среди учеников и такие, кто брал журналы, выискивал в них проблемы, неведомые другим, с тем чтобы разрешить их опять-таки с помощью журналов, изумляя остальных участников спора, жаждавших узнать, откуда позаимствованы эти мысли. Однажды ночью рассуждали о боге. Дождь лил как из ведра, громыхал гром; более пугливые и менее ярые спорщики вздрагивали и даже крестились под одеялом, будучи уверены, что подобный разговор в такое время может навлечь на них беду. Говорили по очереди, припоминая заплесневевшие положения из учебника (в последнем классе они немножко изучали историю философии): бог это есть первопричина и конечная цель всего, в нем объяснение всему, что превосходит возможности нашего познания, в нем смысл жизни. Один ученик, сын священника, заявил, что «бог — это догма, не подлежащая обсуждению» и что «все мы должны верить в то, что выше нашего понимания», но тот, кто затеял весь этот спор, только пренебрежительно скривил губы.
— Объясни сам, если ты такой умный! — обиделся попович. — Тоже нашелся, задирает нос, словно что-то знает!
— Что ж,— ответил философ,— бог — это я, ты, земля, небо, — все, что существует в мире. Все является частицей бога, хотя мы и ограничены местом и сроком жизни (это называется пространством и временем), тогда как бог бесконечен!
Это упрощенное определение ни у кого не вызвало смеха, все были взволнованы. За окном сверкали молнии. Только один из подростков недоверчиво спросил:
— Откуда ты это взял, ведь не сам же придумал? Попович сделал замечание, которое многим показалось весьма обоснованным:
— Хорошо. Мы считаем, что бог, будучи бесконечной благостью, противостоит злу, то есть дьяволу, который является бунтовщиком, не признающим нашего небесного отца. Если бог — это весь мир, тогда, значит, и убийца — частица бога и то, что он делает, он делает по воле божьей. Разве это возможно? Ты просто «еретик».
Сын теолога произнес все это с безграничным высокомерием, а его противник откровенно сознался в своем невежестве:
— Видишь ли, сам я как-то и не подумал. Но в этом есть свой смысл. И в книжке, которую я читал, такая философия называлась пантеизмом.
Тогда все решили обратиться к преподавателю Думбравэ, которому доверяли больше, чем кому бы то ни было, потому что он был разговорчив, ласков и склонен ко всяким высоким материям. Старик с черными как смоль волосами, он говорил с резким молдавским акцентом и носил бородку лопаточкой, как у Майореску [15].
— Господин Думбравэ, — как-то на уроке поднялся один из подростков (они тогда учились в шестом классе), — мои товарищи обращаются к вам через меня с просьбой объяснить, что такое бог.
Думбравэ остолбенел и забормотал:
— Да вы что, рехнулись, что ли? Ай-яй-яй! Потерпите вы хоть годик, пока поумнеете. Вы чего хотите? Чтобы я со священником воевал?
Однако в общих чертах он объяснил им некоторые стороны этой проблемы.
Феликс вспоминал те годы, и ему становилось грустно. Ему мерещились великие идеалы и проблемы, в нем бурлила энергия. Отилия с первого взгляда понравилась ему: казалось, она пресыщена всякими умствованиями, не желает говорить о том, что знает, и в то же время в ней есть какая-то хрупкая, почти ботичеллевская утонченность. Ей Феликс мог бы посвятить себя, пожертвовать для нее собою. С самого начала Отилия представилась ему как конечная цель, как вечно желаемое и вечно ускользающее вознаграждение за его достоинства. Он желал бы совершить что-нибудь великое из-за Отилии и ради Отилии. Разлука с девушкой сама по себе не мучила его, она даже устраивала его в некотором смысле, потому что он, как монах, предвкушал радость явиться перед ней когда-нибудь духовно более совершенным. Однако его огорчало, что она уехала с Паскалополом. Это бросало некоторую тень на Отилию. Дева Мария обожаема всеми, но не принадлежит никому. Когда девушка принимает ухаживания пожилого мужчины и разъезжает с ним по заграницам, это невольно заставляет думать о ее заурядных стремлениях и подозревать в ней полную неспособность оценить величие мужского самопожертвования. Ему было приятно видеть Отилию монахиней, отрешившейся от всего земного. Тогда бы и он остался аскетом из уважения и преклонения перед нею.
Но и Джорджету Феликс не презирал. Он признавался себе, что она ему нравится, будит в нем желание. Но его злило, что, будучи интеллектуально ниже Отилии, она как женщина не пала до самого дна. Он хотел бы видеть Джорджету такой же красивой, как она есть, но еще более циничной, более глупой. Он желал бы видеть ее падшей и заблудшей, похожей на проституток из романов Достоевского, у которых, несмотря на их падение, еще теплится в душе сознание человеческого достоинства. Тогда бы он посвятил ей свою жизнь, но не так, как Отилии. Он бы спас ее, поднял до себя, врачуя ее тело и душу. Сейчас Джорджета его немного раздражала. Она была чарующе прекрасна и бесконечно здорова. При всем своем цинизме она обладала здравым смыслом и буржуазными принципами. Она не только не нуждалась в спасителях, но сама смотрела на Феликса по-матерински, проявляя внимание к его занятиям и репутации, жалуя его своей благосклонностью. Такое отношение было для него невыносимо, тем более что Феликсу казалось, что он видит насмешливый огонек в глазах девушки. Смеялась ли Джорджета про себя над Наивностью Феликса, смотревшего на нее, как на икону, или, наоборот, она была более благородна, чем он воображал, и лукаво наблюдала, как он пытается найти себя в мире женщин?
Сильнее, чем физиологическую и психологическую потребность обладать женщиной и любить, Феликс чувствовал необходимость разговаривать о женщинах, найти для себя метафизическую точку опоры, чтобы упорядочить мир своих чувств. Его удручали вечные колкие намеки и пошлые замечания коллег: «Я тебя видел с хорошенькой дамой», «Тебе здорово повезло», «Предпринимаешь какие-нибудь шаги?», «Надеюсь, что все это не только платонически?»
Обуреваемый такими мыслями, он медленно шел по набережной Дымбовицы, когда, раскрыв объятия, его остановил Вейсман, один из коллег по университету. Феликс редко с ним разговаривал и даже едва был знаком, но совсем не удивился фамильярности студента.