Закат и падение Римской Империи. Том 3
Шрифт:
Первые слова, сказанные Юлианом после того, как он пришел в себя от обморока, причиненного потерей крови, были выражением его воинственного пыла. Он потребовал коня и оружия и горел нетерпением устремиться на бой. Это болезненное усилие истощило его последние силы, а осмотревшие его рану хирурги нашли признаки приближающейся смерти. Он воспользовался этими страшными минутами с твердостью героя и мудреца; философы, сопровождавшие его в этой гибельной экспедиции, сравнивали палатку Юлиана с тюрьмой Сократа, а зрители, собравшиеся вокруг его смертного одра или по обязанности, или из дружбы, или из любопытства, с почтительной скорбью внимали предсмертной речи своего умирающего императора. "Друзья и воины-товарищи, для меня настало время расстаться с жизнью, и я с готовностью исполняю обязанности должника, возвращая природе то, что она мне ссудила. Философия научила меня, что душа гораздо превосходнее тела и что отделение самой благородной части нашего существа должно возбуждать не огорчение, а радость. Религия научила меня, что ранняя смерть часто бывает наградой за благочестие, и я считаю за милость богов смертельный удар, избавляющий меня от опасности унизить характер, до сих пор находивший себе опору в добродетели и в благородстве. Я умираю без угрызений совести, потому что я жил без преступлений. Мне приятно вспомнить о невинности моей домашней жизни, и я могу с уверенностью утверждать, что верховная власть, – этот отблеск Божеского Всемогущества, – сохранилась в моих руках чистой и незапятнанной. Ненавидя безнравственные и разрушительные принципы деспотизма, я считал благосостояние народа за цель управления. Подчиняя мои действия законам благоразумия, справедливости и умеренности, я полагался в том, что будет, на заботы провидения. Мир был целью моей политики, пока он был совместим с общественным благом; но когда повелительный голос моего отечества призвал меня к оружию, я подверг себя опасностям войны с ясным предвидением (приобретенным мною благодаря знанию ворожбы), что мне суждено погибнуть от меча. Я приношу теперь мою благодарность Предвечному Существу за то, что оно не допустило, чтоб я погиб от жестокосердия какого-нибудь тирана, от кинжала заговорщиков или от медленной мучительной болезни. Оно дозволило мне окончить здешнюю жизнь блестящим и достойным образом на поприще славы, и я считаю, что было бы так же нелепо молить о прекращении жизни, как было бы низко жалеть о нем. Вот все, что я могу сказать; силы изменяют мне, и я чувствую приближение смерти. Благоразумие не дозволяет мне сказать ничего такого, что могло бы повлиять на избрание нового императора. Мой выбор мог бы быть безрассуден или неблагоразумен, а если бы он не был одобрен армией, он мог бы быть гибелен для того, на кого бы я указал. Я могу только, как хороший гражданин, выразить желание, чтоб римляне были счастливы под управлением добродетельного монарха". После этой речи, произнесенной тихим и твердым голосом, (Юлиан распределил, путем военного завещания остатки своего личного состояния; затем, спросив, почему он не видит Анатолия, понял из ответа Саллюстия, что Анатолий убит, и с непоследовательностью, вызванной сердечною привязанностью, выразил сожаление о потере друга. В то же время он укорял присутствующих за их чрезмерную скорбь и умолял их не позорить малодушными слезами смерть монарха, который через несколько минут соединится с небом и с звездами. Присутствующие умолкли, и Юлиан вступил с философами Приском и Максимом в метафизическое рассуждение о свойствах души. Эти умственные и физические усилия, вероятно, ускорили его смерть. Из его раны возобновилось сильное кровотечение: вздувшиеся жилы не позволяли ему свободно дышать; он спросил холодной воды и, лишь только выпил ее, испустил около полуночи дух без больших страданий. Таков был конец этого необыкновенного человека на тридцать втором году жизни, после царствования, продолжавшегося от смерти Констанция, один год и около восьми месяцев. В свои последние минуты он выказал, может быть не без некоторой доли тщеславия, свою любовь к добродетели и славе, которая была его господствующею страстью в течение всей его жизни.
Торжество христианства и бедствия, постигшие империю, были в некоторой степени виною самого Юлиана, который не обеспечил в будущем исполнение своих планов своевременным и зрело обдуманным выбором соправителя и преемника. Но царственный род Констанция Хлора прекращался в его лице, и если бы он серьезно задумал облечь в императорское звание самого достойного из римлян, ему помешали бы исполнить это намерение и трудность выбора, и нежелание поделиться властью, и опасение неблагодарности, и самонадеянность, натурально внушаемая здоровьем, молодостью и удачей. Его неожиданная смерть оставила империю без повелителя и без наследника в таком тревожном и опасном положении, в каком она ни разу не находилась в течение восьмидесяти лет, протекших со времени избрания Диоклетиана. При такой системе управления, которая почти вовсе не признавала преимуществ царского происхождения, знатность рода не имела большого значения; а притязания, основанные на занятии важных должностей, имели случайный и временный характер; поэтому те кандидаты, которые могли помышлять о занятии вакантного престола, должны были искать для себя опоры или в сознании своих личных достоинств, или в надежде расположить к себе общественное мнение. Но положение армии, страдавшей от голода и со всех сторон окруженной варварами, сократило минуты скорби и колебаний. Среди этой сцены ужаса и страданий тело покойного монарха, согласно с его собственными указаниями, было с надлежащими почестями набальзамировано, а на рассвете военачальники созвали военный совет, в котором были приглашены участвовать начальники легионов и офицеры как от кавалерии, так и от пехоты. Трех или четырех часов ночи было достаточно для того, чтоб успели организоваться тайные партии, и когда было предложено приступить к избранию императора, дух крамолы стал волновать собрание. Виктор и Аринфей могли рассчитывать на тех, кто служил при Констанции, а друзья Юлиана приняли сторону галльских военачальников Дагалайфа и Невитты, и можно было опасаться самых пагубных последствий от раздора двух партий, столь противоположных одна другой по характеру и интересам, по принципам управления и, может быть, по своим религиозным убеждениям. Только высокие достоинства Саллюстия могли бы примирить их разномыслия и соединить их голоса на одном лице, и почтенный префект был бы немедленно провозглашен преемником Юлиана, если бы сам он не заявил с искренней и скромной твердостью, что его возраст и недуги делают его неспособным выносить тяжесть диадемы. Военачальники, удивленные и приведенные в замешательство этим отказом, обнаружили готовность последовать здравому совету одного из низших офицеров, который убеждал их действовать так, как они действовали бы в отсутствие императора, – то есть постараться выпутать армию из бедственного положения, в котором она находилась, и затем, если бы им удалось достигнуть пределов Месопотамии, приступить общими силами и с надлежащей обдуманностью к избранию законного государя. В то время как происходило это совещание, несколько голосов приветствовали именами императора и Августа Иовиана, который был не более как первый из домашних слуг. Эти шумные возгласы были тотчас повторены окружавшими палатку гвардейцами и в несколько минут пролетели по всему лагерю до самой его оконечности. Удивленный выпавшим на его долю счастьем, новый монарх был поспешно облечен в императорские одеяния и принял клятву в верности от тех самых военачальников, у которых он так еще недавно искал милостей и покровительства. Самой веской рекомендацией для Иовиана были достоинства его отца, Варрониана, наслаждавшегося в окруженном почетом уединении плодами своей долгой службы. В покрытой мраком свободе частной жизни Иовиан удовлетворял свою склонность к вину и к женскому полу; однако он с честью выдерживал характер христианина и воина. Хотя он не обладал ни одним из тех блестящих достоинств, которые возбуждают в людях удивление и зависть, его красивая наружность, приятный характер и живой ум доставили ему расположение солдат, а военачальники обеих партий одобрили выбор армии, который не был результатом происков их противников. Гордость, которую возбуждало это неожиданное возвышение, умерялась основательным опасением, чтоб в тот же самый день не прекратились и жизнь и царствование нового императора. Все немедленно подчинились настойчивым требованиям необходимости, и первые приказания, данные Иовианом через несколько часов после смерти его предместника, заключались в том, чтобы продолжать движение вперед, которое одно только могло вывести римлян из их бедственного положения.
Уважение врага всего искреннее выражается в внушаемом ему страхе, а степень его страха может быть с точностью измерена радостью, с которой он торжествует свое избавление. Приятное известие о смерти Юлиана, сообщенное в лагере Сапора каким-то перебежчиком, внушило упавшему духом монарху внезапную уверенность в победе. Он тотчас отрядил царскую кавалерию, – быть может знаменитые десять тысяч бессмертных, – с приказанием продолжать преследование и устремился со всеми своими силами на римский арьергард. Этот арьергард был приведен в беспорядок; слоны опрокинули и топтали ногами те знаменитые легионы, которые заимствовали свои почетные названия от имени Диоклетиана и его воинственного соправителя, и три трибуна лишились жизни, стараясь остановить бегущих солдат. Исход сражения был наконец обеспечен благодаря упорной храбрости римлян; персы были отражены с большой потерей людей и слонов, и армия, подвигавшаяся вперед и сражавшаяся в течение длинного летнего дня, достигла вечером Самары, лежащей на берегу Тигра, почти в ста милях от Ктесифона. В следующий день варвары, вместо того чтобы тревожить отступающую армию, напали на лагерь Иовиана, раскинутый в глубокой и уединенной долине. Персидские стрелки из лука тревожили с высоты окружающих холмов утомленных легионных солдат, а один отряд персидской кавалерии, с отчаянною храбростью проникший сквозь преторские ворота, был искрошен в куски подле императорской палатки после боя, исход которого был сначала сомнителен. В следующую ночь римский лагерь близ Карши был огражден от неприятеля высокими речными запрудами, и хотя римскую армию беспрестанно тревожили сарацины, она раскинула свои палатки подле города Дуры через четыре дня после смерти Юлиана. Тигр все еще был у нее с левой стороны; ее надежды и ее съестные припасы уже почти совершенно истощились, и нетерпеливые солдаты, воображавшие, что уже не очень далеко до пределов империи, стали просить своего нового государя о позволении попытаться перейти реку. Опираясь на мнения самых опытных между своих военачальников, Иовиан старался удержать их от всякой опрометчивости и объяснял им, что, если бы даже у них достало ловкости и силы, чтобы переплыть глубокую и быструю реку, они сделаются беззащитными жертвами варваров, занимающих противоположный берег. Наконец, уступая их шумным настояниям, он неохотно согласился на то, чтобы пятьсот галлов и германцев, с детства привыкших к водам Рейна и Дуная, пустились на отважное предприятие, которое могло послужить или поощрением для остальной армии, или предостережением. Во время ночной тишины они переплыли Тигр, напали врасплох на стоявший там неприятельский пост и выкинули на рассвете сигнал, свидетельствовавший об их храбрости и успехе. Удача этой попытки заставила императора послушаться совета инженеров, бравшихся устроить плавучий мост из наполненных воздухом бараньих, бычьих и козлиных кож, покрытых настилкой из земли и фашин. Два дорогих дня были потрачены на эту бесполезную работу, и римляне, уже мучимые голодом, с отчаянием смотрели на Тигр и на варваров, число и ожесточение которых возрастали вместе с лишениями императорской армии.
В этом безвыходном положении упавших духом римлян ободрили слухи о мирных переговорах. Самонадеянность Сапора скоро исчезла: серьезно вникнув в положение дел, он сообразил, что в беспрестанно возобновляющихся нерешительных сражениях он потерял своих самых преданных и самых неустрашимых сатрапов, своих самых храбрых солдат и большую часть своих слонов, и, как опытный монарх, опасался отчаянного сопротивления, превратностей фортуны и еще нетронутых военных сил римской империи, которые могли скоро прийти на помощь к преемнику Юлиана и отомстить за убитого императора. Сам Сурена, в сопровождении другого сатрапа, явился в лагерь Иовиана и объявил, что его милосердный государь готов установить условия, на которых он согласится пощадить и отпустить Цезаря вместе с остатками его пленной армии. Надежда спастись поколебала твердость римлян; советы окружающих и крики солдат заставили императора принять мирные предложения, и префект Саллюстий был немедленно отправлен, вместе с военачальником Аринфеем, чтоб узнать волю великого царя. Коварный перс откладывал, под разными предлогами, заключение мира, возбуждал затруднения, требовал объяснений, придумывал разные извороты, отказывался от сделанных уступок, заявлял новые требования и протянул переговоры четыре дня, пока в римском лагере не истощились последние запасы. Если бы Иовиан был способен на смелый и благоразумный образ действий, он продолжал бы движение вперед с неослабной торопливостью; мирные переговоры приостановили бы нападения варваров, а до истечения четырех дней он мог бы безопасно добраться до плодородной провинции Кордуэны, от которой его отделяли только сто миль. Нерешительный император, вместо того чтоб прорваться сквозь неприятельские сети, ожидал своей участи с терпеливой покорностью и наконец принял унизительные мирные условия, отвергнуть которые уже не было в его власти. Пять провинций по ту сторону Тигра, уступленные римлянам дедом Сапора, были снова присоединены к персидской монархии. Одной статьей трактата Сапор приобретал неприступный город Низиб, с успехом выдержавший против него три осады. Сингара и замок мавров, который был одною из самых сильных крепостей Месопотамии, также были оторваны от империи. Считалось за особую снисходительность то, что жителям этих крепостей было дозволено удалиться, взяв с собою свое имущество; но победитель настоятельно требовал, чтоб римляне навсегда отказались и от самого царя Армении, и от его царства. Между враждующими нациями был заключен мир или, вернее, продолжительное перемирие на тридцать лет; ненарушимость мирного договора была подтверждена торжественными клятвами и религиозными церемониями, и обе стороны обменялись знатными заложниками в обеспечение того, что условия мира будут в точности исполнены.
Антиохийский софист, пришедший в негодование при виде того, что скипетр его героя находится в слабых руках христианского монарха, удивляется умеренности Сапора, который удовольствовался такою небольшою частью римской империи. Если бы Сапор простер свои честолюбивые притязания до Евфрата, он, по словам Либания, мог бы быть уверен, что не встретит отказа. Если бы он захотел раздвинуть пределы Персии до Оронта, Кидна, Сангария или даже Фракийского Босфора, при дворе Иовиана нашлись бы льстецы, которые стали бы уверять робкого монарха, что его остальных провинций вполне достаточно для того, чтобы доставить ему все наслаждения владычества и роскоши. Хотя мы не можем вполне соглашаться с этими внушенными зложелательством предположениями, мы все-таки должны признать, что заключению такого постыдного мира содействовало личное честолюбие Иовиана. Ничтожный дворцовый служитель, достигший престола благодаря не столько своим личным достоинствам, сколько счастливой случайности, горел нетерпением вырваться из рук персов, чтобы быть в состоянии предупредить замыслы Прокопия, командовавшего армией в Месопотамии, и чтоб укрепить свою непрочную власть над легионами и провинциями, еще ничего не знавшими о торопливом и беспорядочном избрании, состоявшемся в лагере по ту сторону Тигра. Неподалеку от той же самой реки, в небольшом расстоянии от роковой стоянки в Дуре, десять тысяч греков, без военачальников, без проводников, без съестных припасов, были оставлены на произвол победоносного монарха в тысяче двухстах милях от своего отечества. Различие их образа действий и успеха от того, как вели себя римляне, обусловливалось не столько их положением, сколько их характером. Вместо того чтобы смиренно подчиняться решениям тайных совещаний и личным мнениям одного человека, греки вдохновлялись благородным энтузиазмом народных собраний, на которых душа каждого гражданина наполняется любовью к славе, горделивым сознанием своей свободы и презрением к смерти. Сознавая, что их оружие и дисциплина дают им превосходство над варварами, они с негодованием отвергли мысль о каких-либо уступках и отказались сдаться на капитуляцию; они преодолели все препятствия терпением, мужеством и военным искусством, и знаменитое отступление десяти тысяч было насмешкой над бессилием персидской монархии, которое с тех пор стало вполне очевидным.
Взамен своих унизительных уступок император, вероятно, мог бы включить в мирный договор условие, чтобы его голодающая армия была снабжена съестными припасами и чтобы ей было дозволено перейти Тигр по мосту, который был построен персами. Но если Иовиан действительно осмелился просить такого справедливого условия, оно было решительно отвергнуто надменным восточным тираном, милосердие которого ограничивалось тем, что он помиловал врага, вторгнувшегося в его владения. Сарацины не переставали захватывать римских мародеров, но военачальники и войска Сапора не нарушали условий перемирия, и Иовиан мог выбрать самое удобное место для переправы через реку. Мелкие суда, оставшиеся в целости после сожжения флота, оказали в этом случае чрезвычайно важную услугу. Они сначала перевезли императора и его фаворитов, а затем на них переправилась большая часть армии. Но так как всякий заботился о своей личной безопасности и боялся быть покинутым на неприятельском берегу, то солдаты, не имевшие достаточно терпения, чтобы дожидаться медленного возвращения судов, пытались с большим или меньшим успехом переплывать реку на легких плетенках или на надутых воздухом кожах, держа в поводу своих лошадей. Многие из этих бесстрашных удальцов были поглощены волнами, многие другие были увлечены силою течения и сделались легкой добычей корыстолюбия и жестокости свирепых арабов, и потери, понесенные армией при переправе через Тигр, были так же значительны, как если бы целый день был проведен в битве. Лишь только римляне переправились на западный берег реки, они избавились от нападений варваров, но во время трудного перехода в двести миль через равнины Месопотамии их страдания от жажды и голода доходили до крайней степени. Они были вынуждены проходить по песчаной степи, на которой не было, на протяжении семидесяти миль, ни одного листика свежей травы и ни одного ключа свежей воды и на которой, на всем ее негостеприимном пространстве, нельзя было найти никаких следов, оставленных друзьями или недругами. Когда в лагере у кого-нибудь находили небольшое количество крупитчатой муки, то за двадцать фунтов весу охотно предлагали десять золотых монет; вьючных животных убивали и ели, и степь была усеяна оружием и багажом римских солдат, которые доказывали своими лохмотьями и своими исхудалыми лицами, как велики были вынесенные ими лишения и как было бедственно их настоящее положение. Небольшой обоз со съестными припасами был отправлен навстречу к армии до Урского замка, и эта помощь была тем более приятна, что она свидетельствовала о преданности Севастиана и Прокопия. В Фильсафате император очень милостиво принял военачальников, командовавших в Месопотамии, и остатки когда-то блестящей армии наконец нашли себе отдых под стенами Низиба. Гонцы Иовиана уже провозгласили, на языке лести, о его избрании, о заключенном им мирном договоре и о предстоящем его возвращении, и новый монарх принял самые действенные меры для обеспечения преданности европейских армий и провинций, отдав военное командование в руки таких военачальников, которые стали бы, из личных расчетов или из преданности, непоколебимо защищать интересы своего благодетеля.
Друзья Юлиана с уверенностью предсказывали успешный исход экспедиции. Они питали приятное убеждение, что храмы богов обогатятся привезенной с Востока добычей, что Персия будет низведена до скромного положения обложенной данью провинции, которая будет управляться римскими законами и римскими чиновниками, что варвары заимствуют от своих победителей одежду, нравы и язык и что юношество Экбатаны и Суз будет изучать риторику под руководством греческих профессоров. Юлиан так далеко проник вглубь неприятельской страны, что его сообщения с империей совершенно прекратились, и с той минуты, как он перешел через Тигр, его верные подданные ничего не знали ни о его судьбе, ни об успехе его военных действий. Их ожидания воображаемых триумфов были прерваны печальными слухами о его смерти, но они не хотели верить этим слухам даже тогда, когда уже не было возможности отрицать их достоверность. Иовиановы агенты распространяли благовидную басню о том, что мир был заключен благоразумно и что его требовала необходимость; но более громкий и более правдивый голос молвы разоблачил унижение императора и условия позорного мирного договора. Пораженный удивлением народ предался скорби, негодованию и ужасу, когда узнал, что недостойный преемник Юлиана уступил пять провинций, приобретенных победою Галерия, и что он постыдным образом отдал варварам важный город Низиб, служивший самым надежным оплотом для восточных провинций.
В народных беседах не стесняясь обсуждали темный и опасный вопрос, в какой мере следует соблюдать публичный договор, если он оказывается несовместимым с безопасностью государства, и при этом высказывалась некоторая надежда на то, что император загладит свой малодушный образ действий каким-нибудь блестящим актом патриотического вероломства. Непоколебимое мужество римского сената всегда отрекалось от невыгодных мирных условий, исторгнутых силою от его пленных армий, и если бы, для удовлетворения народной чести, было необходимо выдать варварам преступного военачальника, большая часть подданных Иовиана охотно последовала бы примеру старого времени.
Но император – каковы бы ни были пределы его конституционной власти – был на самом деле полным хозяином и над законами и над военными силами государства, и те же самые мотивы, которые заставили его подписать мирные условия, заставляли его исполнять их. Он желал как можно скорее обеспечить себе обладание империей ценою нескольких провинций, а почтенные слова "религия” и "честь” служили прикрытием для его опасений и честолюбия. Несмотря на почтительные просьбы жителей Низиба, и чувство приличия и благоразумие не дозволили императору остановиться в тамошнем дворце, а на другой день после его прибытия туда персидский посол Бинезес вступил в город, приказал выкинуть на цитадели знамя Великого Царя и объявил от имени этого последнего, что население должно сделать выбор между изгнанием и рабскою покорностью. Самые влиятельные из жителей Низиба, рассчитывавшие до этой роковой минуты на покровительство своего государя, бросились к его стопам. Они умоляли его не оставлять или, по меньшей мере, не предавать верную колонию в жертву ярости варварского тирана, который был раздражен тремя следовавшими одно за другим поражениями, понесенными им под стенами Низиба. У них еще было достаточно оружия и мужества, чтобы отразить врага; они просили только о позволении употребить эти ресурсы для своей защиты, а лишь только они отстояли бы свою независимость, они стали бы молить о дозволении снова поступить в число подданных императора. Их аргументы, красноречие и слезы были бесполезны. Иовиан ссылался, с некоторым замешательством, на святость присяги, и так как отвращение, с которым он принял поднесенный ему в подарок золотой венок, убедило граждан Низиба в безнадежности их положения, то адвокат Сильван счел себя вправе воскликнуть: "Государь! было бы хорошо, если бы вас так же украшали венками все города ваших владений!" Иовиан, успевший усвоить себе в несколько дней привычки монарха, был недоволен свободой этих слов и был оскорблен их правдивостью, а так как он основательно предполагал, что неудовольствие жителей может заставить их подчиниться персидскому правительству, то он издал эдикт, в котором приказывал им, под страхом смертной казни, оставить город в течение трех дней. Аммиан описал живыми красками сцену общего отчаяния, которая, по-видимому, возбудила в нем чувство сострадания. Воинственная молодежь покинула с негодованием и скорбью город, который она с такой славой обороняла; неутешная вдова проливала последнюю слезу над могилой мужа или сына, которая скоро будет профанирована дерзкою рукою варварского повелителя, а престарелый гражданин целовал порог и цеплялся за двери того дома, где он провел веселые и беззаботные годы детства. Большие дороги были покрыты толпами объятого страхом населения, и среди этого общего бедствия исчезали все различия ранга, пола и возраста. Всякий старался унести с собою хоть часть своего достояния, а так как не было возможности немедленно добыть достаточное число лошадей и повозок, то приходилось оставлять на месте большую часть ценных вещей. Варварская бесчувственность Иовиана, как кажется, еще увеличила страдания этих несчастных беглецов. Впрочем, их поселили во вновь отстроенном квартале Амиды, и этот возникавший из развалин город, получив в подкрепление столь значительное число переселенцев, скоро пришел в прежнее блестящее положение и сделался столицей Месопотамии. Император сделал также распоряжение об очищении Сингары и замка мавров и о возвращении персам пяти провинций по ту сторону Тигра. Сапор наслаждался славою и плодами своей победы, и этот позорный мирный договор основательно считается за достопамятную эру в истории упадка и разрушения Римской империи. Предместникам Иовиана иногда случалось отказываться от владычества над отдаленными и не доставлявшими никаких выгод провинциями, но со времени основания города гений Рима бог Терм, оберегавший границы республики, никогда еще не отступал перед мечом победоносного врага.
После того, как Иовиан исполнил обязательства, которые он мог бы попытаться нарушить, если бы прислушался к желаниям своего народа, он поспешил удалиться со сцены своего унижения и отправился вместе со всем своим двором наслаждаться удовольствиями Антиохии. Не подчиняясь внушениям религиозного фанатизма, он, по долгу человеколюбия и из чувства признательности, приказал воздать последние почести бренным останкам своего покойного государя, а Прокопий, искренно сожалевший о смерти своего родственника, был устранен от командования армией под тем благовидным предлогом, что ему предстояло распорядиться похоронами. Тело Юлиана было перевезено из Низиба в Тарс; погребальное шествие двигалось так медленно, что оно достигло Тарса лишь через две недели, а когда оно проходило через восточные города, враждебные партии встречали его или выражениями скорби, или шумною бранью. Язычники уже ставили своего любимого героя наряду с теми богами, поклонение которым он восстановил, между тем как брань христиан преследовала душу Отступника до дверей ада, а его тело до могилы. Одна партия скорбела о предстоящем разрушении ее алтарей, а другая прославляла чудесное избавление церкви. Христиане превозносили в возвышенных и двусмысленных выражениях божеское мщение, так долго висевшее над преступной головою Юлиана. Они утверждали, что в ту минуту, как тиран испустил дух по ту сторону Тигра, о его смерти было поведано свыше святым египетским, сирийским и каппадокийским, а вместо того, чтобы считать его погибшим от персидских стрел, их нескромность приписывала его смерть геройскому подвигу какого-то смертного или бессмертного поборника христианской веры. Эти неосторожные заявления были приняты на веру зложелательством или легковерием их противников, которые стали или втайне распускать слух, или с уверенностью утверждать, что правители церкви и разожгли и направили фанатизм домашнего убийцы. С лишком через шестнадцать лет после смерти Юлиана это обвинение было торжественно и с горячностью высказано в публичной речи, с которою Либаний обратился к императору Феодосию. Высказанные Либанием подозрения не опирались ни на факты, ни на аргументы, и мы можем только выразить наше уважение к благородному рвению, с которым антиохийский софист вступился за холодный и всеми позабытый прах своего друга.
Существовал старинный обычай, что как при похоронах римлян, так и на их триумфах голос похвалы находил противовес в голосе сатиры и насмешки и что среди пышных зрелищ, которые устраивались в честь живых или мертвых, несовершенства этих людей не оставались скрытыми от глаз всего мира. Этого обычая придерживались и на похоронах Юлиана. Комедианты, желая отплатить ему за его презрение и отвращение к театру, изобразили и преувеличили, при рукоплесканиях христианских зрителей, заблуждения и безрассудства покойного императора. Его причуды и странности давали широкий простор шуткам и насмешкам. В пользовании своими необыкновенными дарованиями он нередко унижал величие своего звания. В нем Александр превращался в Диогена, а философ снисходил до роли жреца. Чистота его добродетелей была запятнана чрезмерным тщеславием; его суеверия нарушили спокойствие и компрометировали безопасность могущественной империи, а его причудливые остроты имели тем менее права на снисходительность, что в них были заметны напряженные усилия искусства и даже жеманства. Смертные останки Юлиана были преданы земле в Тарсе, в Киликии; но его великолепная гробница, воздвигнутая в этом городе на берегу холодных и светлых вод Кидна, не нравилась верным друзьям, питавшим любовь и уважение к памяти этого необыкновенного человека. Философы выражали весьма основательное желание, чтобы последователь Платона покоился среди рощ Акамедии, а солдаты заявляли более громкое требование, чтоб смертные останки Юлиана были преданы земле рядом с останками Цезаря на Марсовом поле среди древних памятников римской доблести. В истории царствовавших государей не часто встречаются примеры подобного разномыслия.