Закат КенигсбергаСвидетельство немецкого еврея
Шрифт:
Тогда же в Варшаве вспыхнуло восстание польской национальной «Армии Крайовы». Высадившись во Франции, англичане и американцы добрались до немецкой границы и заняли Аахен. Отныне и Италия стала противником Германии. Войну ей объявляют и Румыния с Болгарией. Капитулирует Финляндия, Венгрия заключает перемирие, и обе продолжают войну на стороне антигитлеровской коалиции. Болтовне Геббельса о чудо-оружии, способном переломить ход войны, мало кто верит. Мощь и превосходство многочисленных противников были слишком очевидны.
Гитлер сформировал ополчение, поставив под ружье стариков и детей, но они, разумеется, не могли предотвратить надвигавшейся катастрофы. Несмотря на общее положение, его преступные приказы продолжали выполняться, что объяснялось, по-видимому, всеобщим страхом. Страхом перед расплатой, ибо многие позволили втянуть себя в эту авантюру и несли свою долю ответственности. Страхом перед безжалостным и всепроникающим контролем детально отлаженного партийно-полицейского аппарата. Страхом перед судопроизводством, которое беспощадно отправляло на казнь и даже выражение сомнений объявляло государственною изменою. Страхом перед вражеской местью. Для предотвращения капитуляции генералов была введена семейная ответственность: их женам и детям грозила смертная казнь. Генералы должны были жертвовать собой во имя спасения своих солдат. Встречалось и такое. И все же нужно сказать, что именно недостаток гражданского мужества в 1933 году стал причиною того, что Гитлер постоянно попирал закон, а ныне тот же недостаток гражданского мужества препятствовал тому, чтобы положить конец бессмысленным смертям и разрушениям. Конечно, гражданское мужество проявляют редко, если это грозит личному благополучию. И еще реже, если на карту ставится собственная жизнь или жизнь близких. Попытка освобождения, предпринятая 20 июля графом Штауффенбергом, и другие смелые акции многочисленных одиночек не могут сегодня служить алиби для всех остальных, якобы тоже наделенных гражданским мужеством, — уж больно велико было число офицеров и чиновников, которые, хоть и не признавали Гитлера с его аппаратом уничтожения, прямо или косвенно служили ему.
Осада Кенигсберга
Семья Штоков возобновила общение с нами. Были даже нанесены осторожные визиты. Надежда на то, что скоро все кончится, объединила нас и придала смелости. Я слушал, как Уте играет на фортепьяно, и сам пользовался свободной минутой для занятий скрипкой. Как контрастировали звуки музыки с постоянным и все усиливающимся грохотом сражений! Непрекращающимся его делали тысячи больших и маленьких взрывов, а это означало ведь и бесчисленное множество убитых и раненых ежедневно и ежечасно. В полной неопределенности от того, что готовит будущее, каждый трудился с возрастающим возбуждением. До сих пор не вышло никаких распоряжений и не предпринималось никаких приготовлений к эвакуации гражданского населения. Напротив, складывалось впечатление, что каждому еще сунут в руки оружие, чтобы продлить жизнь виновникам происходящего.
Мое здоровье ухудшалось, особенно после того как на Рождество 1944 года забили нашего «балконного» кролика. Для чего я его, собственно, и кормил. Убил кролика наш сосед Норра, и я видел, как тушку подвесили за задние лапки, ободрали и выпотрошили. Смотреть на это стоило больших усилий. Конечно, я понимал: чтобы жить, нужно есть, но трудно было представить себе, что от всей этой истории я заболею. Рождественское жаркое оправдало всеобщие ожидания, исключая мои. После того как я съел кусок мяса своего любимого кролика, мне стало плохо. Меня вырвало. Поправиться же я, как ни странно, не смог: все пришло в расстройство — и желудок, и, по-видимому, душа. Столь необходимые мне силы таяли с каждым днем — и это теперь, когда, казалось, терпеть осталось совсем недолго. Знакомый врач, обследовав меня, выразил озабоченность моим общим состоянием. Истощение, переутомление сердца и легких, необходимость отдыха без отлагательств — таков был его диагноз. Не самые лучшие предпосылки для наступавших тяжелых времен.
По пути на фабрику мне все чаще попадались на глаза беженцы из тех районов Восточной Пруссии, что оказались под непосредственной угрозой. По обочинам маршевым порядком, соблюдая безопасную, в десять шагов, дистанцию, следовали солдаты, облаченные в белые маскхалаты, чтобы слиться с заснеженным ландшафтом. Все больше для перевозок использовали гужевой транспорт; из-за нехватки бензина ездили на грузовиках с дровяным карбюратором. Тяжелое вооружение встречалось редко. «Сарафанное радио» работало вовсю, так что и дня не проходило без новых слухов. Рассказывали невероятные истории о зверствах русских солдат в первых захваченных немецких городах, и вскоре нам пришлось на себе испытать эти ужасы.
Теперь гремело и грохотало отовсюду: в конце января 1945 года Кенигсберг был окружен. Воздушных тревог больше не объявляли, поскольку русские самолеты и так день и ночь беспрепятственно кружили над городом. Немецкой же авиации не было видно вовсе. Страх населения возрастал. Всех привлекли к строительству противотанковых заграждений. (В решающий момент они окажутся бесполезными.) На подступах к городу под обстрелом рыли бесконечные ходы сообщения, возводили небольшие оборонительные сооружения, укрепляли перекрестки. На каждом углу встречались патрули, охотившиеся на дезертиров. Жили мы теперь в подвале, хотя и в квартире бывали часто. Русская артиллерия уже начала, пока нерегулярно, обстреливать город. Повсюду мог неожиданно разорваться снаряд. Опасны были и осколки. Вспоминаю, как однажды в подвал заглянул господин Норра и рассказал, как неподалеку от него разорвался снаряд, задел его взрывной волной и напугал, а когда через некоторое время понадобился бумажник и Норра достал его из кармана пиджака, тот оказался до половины пробит маленьким зазубренным осколком. Бумажник спас жизнь, без него осколок попал бы в сердце.
Авиабомбы, артиллерийские снаряды, нацистские акции — все могло означать конец. Но жизнь продолжалась. Генерал Лаш, комендант крепости, в книге «Так пал Кенигсберг» запечатлел свое видение драматического ухудшения ситуации. Описываются дни гибели Кенигсберга и в книге майора Диккерта и генерала Гроссмана «Битва за Восточную Пруссию». Свои личные впечатления я далее буду дополнять отрывками из этих книг. Генерал Отто Лаш пишет:
На наши повторные настойчивые предупреждения, что с ожидаемым вскоре началом боевых действий гражданское население из-за того, что все дороги заняты войсками, будет вынуждено оставаться на местах своего проживания во избежание невообразимого хаоса, следовал стереотипный ответ: «Восточная Пруссия сдана не будет. Ни о какой эвакуации не может быть и речи»… Жителей Кенигсберга, до краев переполненного бесчисленными обозами беженцев из восточнопрусских округов, оповестили, что в случае танкового прорыва русских со стороны Тапиау об этом объявят по радио и тогда надлежит немедленно отправляться — т. е. спасаться бегством — в Пиллау. Такое объявление прозвучало 27 января. Можно себе вообразить, что происходило в этот и в последующие дни в Кенигсберге и по дороге на Пиллау. В тот день я сам отправился туда, чтобы договориться с комендантом флота о подготовке кораблей для эвакуации гражданского населения из Восточной Пруссии. На обратном пути из Пиллау в Кенигсберг было почти невозможно пробиться на грузовике сквозь поток беженцев. Из-за непродуманного поведения партийного руководства на этой дороге скопилось невообразимое количество людей. Пешком, на велосипедах, на телегах, женщины с детскими колясками, службы тыла тех войск, что были отведены в Земландию, — все двигалось вперед по три-четыре колонны.
В кенигсбергском порту на несколько судов еще садились беженцы, но мест было, естественно, недостаточно. На пристанях скопились тысячи людей.
Новой и сильно действующей на психику опасностью стали «штурмовики» русских, которые, не встречая никакого отпора, летали на низкой высоте над городом, охотясь за всем, что двигалось. Обнаружив человека, они открывали пулеметный огонь; заметив транспортное средство, прицельно сбрасывали небольшие бомбы. Особенно плохо было в ясную погоду. Вспоминается следующий эпизод.
По утрам, проснувшись в своем подвале, я первым делом думаю о погоде. Сияющее голубое небо означает опасность налета «штурмовиков». Нам с мамой уже знакома смертельно опасная игра с ними. Это происходит так: прежде чем выйти на улицу, нужно выбрать себе подходящее укрытие на расстоянии от тридцати до пятидесяти метров — им может быть подъезд дома, подворотня или каменная стена. Затем прислушиваешься, нет ли самолетов. Если все тихо, мчишься на велосипеде или бежишь как можно быстрее до укрытия. Достигнув его, можно позволить себе передышку. Самолеты летают очень низко, так что, если их видно или слышно, на дорогу до ближайшего укрытия имеется лишь несколько секунд. В такие дни путь на фабрику длится бесконечно, игра в «кошки-мышки» может повторяться по нескольку раз.
Сегодня особенно скверно. Едва мы проехали на велосипедах половину Шреттер-штрассе, как видим самолет, устремившийся к нам от Хаммервега. И только мы успеваем укрыться в ближайшем подъезде, как он открывает стрельбу. Нервы напрягаются от ощущения, что лишь мгновения решают, жить тебе или умереть. Тревожно ждем еще немного, прежде чем снова вскочить на отброшенные велосипеды и преодолеть очередной отрезок пути. На Хаммервеге навстречу нам попадается повозка с двумя солдатами. Конечно, мы знаем, что все военное следует обходить стороной. Но наши пути пересекаются, поскольку нам нужно к Хуфеналлее, т. е. по Хаммервегу мимо Луизенкирхе. Да и повозку мы замечаем уже после того, как оказались на перекрестке. И только мы доезжаем до Хаммервега, как оба спрыгивают с повозки и бросаются к подъезду дома. Мы еще не слышим звука моторов, но, будучи уверены, что солдаты знают, что делают, изо всех сил устремляемся туда же. У самого укрытия я успеваю заметить два самолета, которые на сей раз появляются с другой стороны. После короткой паузы раздается страшный взрыв. Мы все оглушены, а потом я слышу, как один из солдат, непонимающе уставившись на наши еврейские звезды, говорит другому: «Ну, Эрнст, крышка нашему барахлу». Выйдя на улицу, мы видим разбитую повозку. На небольшом пространстве, среди поломанных колес и остатков кузова, валяются разбитые ящики с деталями машин. Лошадь, растерзанная взрывом, лежит на земле, и ноги ее вздрагивают. Крайне расстроенный солдат стреляет в голову бедному животному. Оно тотчас вытягивается и, кажется, обретает вечный покой. Картина производит на меня глубокое впечатление; я пытаюсь представить себе, как бы выглядела смерть, наступи она мгновенно, без мучений.
Еще дважды пришлось искать укрытия, пока мы добрались до фабрики. Но и тут мы отнюдь не были в безопасности. Уничтожение восстановленной фабрики авиацией хорошо информированных русских было лишь вопросом времени, особенно с тех пор как часть фабрики в одну ночь сменила мыловаренное производство на военное и на первом этаже занялись изготовлением артиллерийских боеприпасов. Мама работала на втором этаже, я — на третьем и, когда нужно было что-нибудь погрузить или выгрузить, во дворе. Было давно установлено, с какой высоты сбрасывают бомбы крупного калибра, и в ясную погоду удавалось заранее увидеть, как самолеты, избрав своей целью фабрику, изготавливаются к бомбометанию. Они делали это задолго до подлета. После сигнала тревоги, подаваемого сразу за тем, как бомбы отделялись от самолетов, оставалось время, чтобы молниеносно спуститься с третьего этажа на первый, а то и в подвал. Мы поочередно дежурили на чердаке, выполняя эту ответственную задачу — предупреждения о налете, и фабричная администрация не возражала. Но не дай Бог было объявить ложную тревогу! Тогда нам приходилось отрабатывать упущенное время.