Закат в крови(Роман)
Шрифт:
Глаша с радостью слушала поэта, любовалась легкостью его походки, скупостью жестов, стройностью фигуры. «Удивительно, — думала она, — что такой человек тоже, как и все, живет впроголодь, таскает в хозяйственной сумке капусту и весь свой скудный паек…» Глаша спросила, не сожалеет ли он о комфорте довоенной жизни, о своем Шахматове.
— Как это ни странно, — отвечая, Блок укоротил шаг, — но я всю жизнь ощущал себя выброшенным из домашнего уюта, потому о Шахматове не тужу. И голодовку переношу сравнительно легко, вероятно, потому, что все же раньше накопил некоторый запас здоровья… А главное, теперь я все время живу в каком-то приподнятом состоянии. Сегодня днем участвовал в разгрузке дров для театра и могу похвастать: легко, охотно справился со своей долей. Но кое-что меня раздражает: нет домашнего телефона, электричества, а всего больше — глупые, бесцельные ночные дежурства, введенные домовым комитетом!
— Будем считать эти неприятности временными, — сказала Глаша.
— Да, но они мелки и докучливы, — сетовал поэт. — Я легче отнесся к тому, что меня однажды трое суток держали под арестом.
— Вас? За что же?
— Когда-то печатался в левоэсеровской газете «Знамя труда», — просто ответил Блок. — Вот за это меня и потянули к объяснению. Но в ЧК быстро разобрались, что с газетой я имел чисто литературные отношения, а не идейное сотрудничество, и сразу же отпустили.
— И все же, Александр Александрович, вы, наверное, были огорчены этим арестом? — допытывалась Глаша.
— Видите ли, — опять спокойно заговорил Блок, — многие интеллигенты находят в революции одни лишь жестокости, вопят об ужасах чрезвычаек и красного террора. Они не берут в расчет, что в условиях разрухи, голода, гражданской войны совершенно новый мир одной деликатностью не создашь.
«Как хорошо было бы, если бы все это слышал Ивлев!» — подумала Глаша.
А Блок продолжал говорить о том, что нужно питать постоянную ненависть к заплесневевшей косности, к уродству отжившего мира.
Набежала тучка, забрызгал дождь. Блок и Глаша встали под арку каменных ворот высокого дома. Отсюда было видно, как дождевые струи, подобно длинным иглам, вонзались в воду речки Пряжки, отсвечивая желтизной зари.
Блок раздумчиво молвил:
— Русская революция… Вот музыка, которую имеющий уши художник должен слушать! С ней мир вступает в новую эпоху.
Иглы дождя замелькали реже, спокойнее стало ребристое зеркало Пряжки.
— В том доме на Офицерской улице во втором этаже моя квартира! — Блок рукой показал на четырехэтажный дом и вышел из-под арки.
— Значит, мы должны расстаться? — Глаша с нескрываемым сожалением взглянула на Блока. — А после дождя все так блестит!
— Готов продолжать прогулку. — Блок взял девушку под руку. — Мы пройдемся моим любимым путем — по проулку, затем по набережной Пряжки через мостик до самой Невы.
— Вот спасибо! — обрадовалась Глаша.
— Значит, вы, коммунистка, считаете своим другом художника Ивлева, хотя он пока что на той стороне баррикады? — Блок заглянул ей в лицо.
— Да, — подтвердила Глаша. — Он вас очень любит и верит вам. И если он узнает, что вы в Петрограде и помогаете большевикам, то быстрее отойдет от белых.
Шли вдоль Невы. Ее широкодержавное лоно отражало отблески разгоравшейся зари.
Глаша начала рассказывать об Астрахани, об отступлении из Царицына, о тех больших людях революции, с какими довелось встречаться.
Блок внимательно слушал.
— В бурном течении революции формируется совсем новый человек, — по-своему оценил он слова Глаши. — И вас можно считать одной из первых представительниц этой новой человеческой формы… Вы юны, как сама революция. И среди вождей ее нет стариков.
Прогулка завершилась. Глаша испытывала глубокую радость, что ей выпала возможность увидеть и слушать Александра Блока.
Когда, попрощавшись, поэт ушел в свой высокий серый дом, Глаша вновь пошла по берегу Пряжки.
Над молчаливыми громадами домов, тянущихся вдоль набережной, реял зыбкий полусвет. Лишь в окнах, обращенных к западу, еще таились остатки минувшей ночи.
Глаша понимала: в ее жизни произошло особое событие. И оно укрепило ее решимость до конца бороться за Ивлева, сделать все, чтобы вывести его на дорогу Блока.
Глава двадцать первая
Левая рука спорила с правой, или один Ивлев — с другим. Причем был и третий Ивлев, который, подобно арбитру, следил за спором обоих Ивлевых и мучительно галлюцинировал.
В горячо пылающей голове возникали видения, более яркие, чем сны. И тогда при дневном свете появлялся Деникин.
— Ваше превосходительство, — говорил Ивлев. — Вы не способны справиться с выпавшей на вашу долю огромной государственной задачей. Себялюбивый, надменный Романовский ревниво ограждает вас от людей светлого ума. Вы почти всю силу власти передоверили ему. И теперь вам не разобраться в искусно плетущейся вокруг вас сети политических интриг.
— Замолчите, поручик! Вы слишком ничтожная тля, чтобы иметь собственное суждение. Моя «московская директива», вопреки всем кликушам, успешно осуществляется. Киев, Полтава, Кременчуг — наши, Харьков, Белгород, Курск, Орел — тоже.
— А почему, несмотря на огромное число городов и районов, занятых вами, дисциплина в рядах Добровольческой армии ослабляется?
Деникин не отвечал, а Ивлев, силясь приподняться с постели, с трудом отрывал голову от жаркой сбившейся подушки.
— Почему, — тихо спрашивал он, — несмотря на внешние стратегические успехи, престиж Добровольческой армии стремительно падает?
В комнате появилась Елена Николаевна, и Деникин тотчас же ушел сквозь нее.
— Алеша, ты опять очень громко разговаривал сам с собой!
— Нет, мама, я молчал…
— Выпей морковного сока.
— Спасибо. Он мне опротивел. — Ивлев сбросил с груди одеяло. — В походах питался бог знает чем! Воду, случалось, пил из занавоженных луж, и ничего дурного не было со мной. А тут, дома, вдруг схватил брюшной тиф. Какое же проклятое невезение!
В комнату вошел исхудавший, в одних кальсонах, подвязанных чуть ниже колен, Сергей Сергеевич. Держа в руках развернутую газету, он сел у стола.
Ивлев заметался с боку на бок, закидывая руки за остриженную голову, кусая пересохшие губы.
— Ни пули, ни штыки не сразили, а такая пакость, как брюшнотифозная палочка…
Сергей Сергеевич бросил газеты на стол. Глубоко ввалившиеся глаза его скорбно заблестели.
— Ты, Алексей, по молодости выкарабкаешься… А моя песенка спета. На столике у кровати — с любимым рислингом и виноградным соком кисели из клубники и вишен, а мне даже и капля воды хуже острого клина. Ничего не пропускает пищевод… Пропадаю я!
Ивлев перестал метаться, внимательно поглядел на отца.
Есть смысл страдать, когда возможно выздоровление. Но какая жестокая бессмысленность проходить через свирепый цикл изнуряющих мук, чтобы в конце концов неминуемо обратиться в ничто!