Закопчённое небо
Шрифт:
— Опять приходили, — шептала она, словно спрашивая мужа, чем все это может кончиться.
Из-за двери, забитой наглухо, долетал свист Илиаса.
Он подслушивал, приникнув к замочной скважине; ему не терпелось узнать, как отнесется брат к визиту полиции. Сначала Никос пытался успокоить жену. Чего ей бояться? Полиция не осмелится тронуть профсоюзных деятелей.
Калека продолжал насвистывать веселую, залихватскую песню, каждое слово которой звучало издевкой. На свободе никого не останется…
Никос, обращаясь к жене, отвечал брату: нет, мол, на борьбу поднимется все человечество. А если кто ослеп и не видит… Он говорил громко, чтобы в соседней комнате все было слышно.
— Не дразни его, Никос, ну пожалуйста, — умоляла его испуганно Георгия.
Свист не умолкал. Нежный, мелодичный.
Тогда Никос, выйдя из себя, кричал, что через год, самое большее через два, народ возьмет власть в свои руки. Верил ли он сам в это или просто в запале бросал громкие слова? Тут было и то и другое: им овладевала навязчивая идея, неудержимая страсть.
Но лицо Георгии делалось грустным. Разве могли ее убедить слова Никоса?
Возможно, эта простая женщина лучше него понимала, что люди устали и опустили крылья. Молодежь в предместье стала увлекаться пошлыми кинофильмами и захватывающими детективами желтой прессы. Стены домов, рухнувшие во время народных выступлений, когда все рабочие предместья были сплочены, снова воздвигались, отгораживая для каждой семьи свой маленький мирок, постепенно все больше и больше порабощающий ее. Был пущен в ход государственный аппарат насилия. Теперь уже не только шайка Кролика терроризировала предместье, как это было в первые послевоенные годы. Прогрессивное движение подавлялось «законно», беспощадно, последовательно. Возможно, в простоте душевной Георгия видела ясней, чем ее муж, какую силу приобретает американский доллар.
Ей хотелось бы отделаться от тягостных мыслей, мучивших ее порой, избавиться от страха. Но страстная одержимость, отражавшаяся в глазах Никоса, пугала ее все больше и больше.
Однажды она сказала ему:
— Пожалуйста, не говори мне больше ничего… Все это одни слова.
— Ты что, с ума сошла? — вспылил он.
— Я вижу только, какие беды нас ожидают. Может быть, такой уж у меня характер. Не знаю. Но я не вынесу больше, не вынесу.
Из-за неверия, страха жены и постоянного молчания матери Никос чувствовал, что задыхается дома. Сколько он ни старался вызвать Мариго на разговор, рассказывая ей о профсоюзной организации, о ее борьбе и надеждах, она не произносила ни слова, невозмутимо глядя ему в глаза. Частенько, похлопывая ее по плечу, он говорил со смехом: «Ты героиня! На следующей демонстрации я выпущу тебя, женщину из народа, первой со знаменем в руках». Но мать, как всегда, молчала.
Никоса так оскорбляло равнодушие близких ему людей, что он стал даже презрительно называть их мещанами. Но стоило ему самому поверить в это, как он понял, что не может больше жить дома, и у него возникла мысль оставить родных и уйти куда-нибудь. Жена, которая его не понимала, не разделяла его убеждений, и мать, которой не хватало смелости выйти на улицу, присоединиться к демонстрантам, лишь мешали его общественной деятельности. Лучше снять где-нибудь каморку, думал он, и целиком посвятить себя борьбе, как покойный Сарантис. Нападки брата-калеки довершали его муки. Но конечно, план уйти из дому он и не пытался осуществить. Отсутствие денег, заботы о сыне и, главное, любовь к жене и матери вскоре заставили его отказаться от этой мысли.
Однажды вечером, когда Никос возвращался домой, он попал в засаду. Кролик и еще десяток бандитов окружили его и стали беспощадно избивать. Главарь перочинным ножом ранил его в лицо. К счастью, люди, выбежавшие из домов, спасли Никоса от бандитов. Это покушение на его жизнь невольно сыграло решающую роль в последующей деятельности Никоса как секретаря заводской профсоюзной организации.
Во время партизанской войны Никос командовал батальоном, действовавшим в районе горы Парнас. Ему приходилось сталкиваться с бесконечными трудностями, решать массу задач, но он никогда не терял хладнокровия, проявлял себя как зрелый командир, лицо его всегда выражало решимость и спокойствие. В то время его идеалом, примером для подражания был Сарантис.
Теперь даже выражение лица у Никоса изменилось. Тонкие морщинки избороздили щеки и лоб, а глаза в черных кругах от бессонницы и усталости часто смотрели в пространство не из-за рассеянности или душевного оцепенения, а потому, что голова его разламывалась от бесконечных дум и уставший мозг нуждался в отдыхе…
Двести рабочих продолжали медленно шагать по шумным улицам города.
Никос шел рядом с дядей Костасом. За последние годы Никос возмужал, раздался в груди и плечах, хотя в юности он, как брат и старшая сестра, больше походил своим телосложением на мать. Теперь облысевший, сгорбившийся дядя Костас казался рядом с ним сморщенным старичком.
Прошло почти четверть часа, а Никос и старый мастер не обменялись ни словом. Никос не стеснялся, как прежде, делиться с дядей Костасом своими мыслями; робость, свойственная ему в годы юности, исчезла. Но хотя молчание действовало угнетающе, Никос предпочитал, закусив нижнюю губу — эта привычка у него до сих пор сохранилась, — упорно смотреть на прохожих. Вдруг он почувствовал, как дядя Костас крепко сжал ему руку.
— Черт возьми, Никос, куда мы идем?
Он давно уже ждал этого вопроса, но сейчас, услышав его, возмутился и на мгновение растерялся. В словах дяди Костаса будто выразился его собственный страх. Никос понимал, что на него падает главная ответственность за то, что на заводе вспыхнула забастовка. Но он ни в коем случае не согласился бы с тем, что при существующих условиях объявление забастовки было роковой ошибкой. Рабочие потерпели поражение, полиции удалось захватить профсоюзный комитет. С каждым днем количество штрейкбрехеров росло, а он, Никос, продолжал проводить ожесточенную лобовую атаку, не обращая внимания на жертвы. Может быть, это было ошибкой? Он предпочел дать власть лютой ненависти к тем, кто струсил и бросил борьбу, к тем, кто поддался обещаниям хозяев или отступил перед угрозами полиции. Он предпочел с закрытыми глазами следовать по пути, ведущему к гибели, лишь бы не признаться себе в поражении. Он боялся, что душевные муки сломят его окончательно.
Никос подождал, пока дядя Костас более решительно повторил свой вопрос, и только тогда резко бросил:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Довольно упрямиться. Обернись, погляди, сколько людей осталось, — спокойно проговорил старый мастер.
Странный человек был этот дядя Костас. То отделывался шуточками, то в боевом задоре не знал удержу.
Гневным взглядом Никос смотрел на лысую голову старика. Сколько раз была она у него перед глазами, когда мастер, наклонившись, разбирал машины. Но никогда еще не казалась она ему такой отвратительной и ненавистной, как сейчас.
— Лучше замолчи. Стоит обстановке усложниться, как ты уже готов в штаны наложить, — выпалил он ему прямо в лицо.
Дядя Костас растерялся, — он не ожидал услышать от Никоса такое.
— Зачем ты так говоришь? К чему растравляешь старые раны у людей, которые снова нашли свой путь? — мрачно сказал он и отошел от Никоса, вытирая рукой пот с лица.
Никос почувствовал угрызения совести, но взял себя в руки и даже не взглянул в сторону мастера.
Рабочие добрались уже до центра города. Они шли отдельными группами, смешавшись с уличной толпой. «Куда мы идем?» — спрашивал себя Никос, и вопрос его тонул в равнодушном гуле города, который, нарастая с каждой минутой, преследовал его как кошмар. Чем дальше, тем больше осложнялось положение. Но вместо того, чтобы сообща разобраться в обстановке и спокойно распутать этот клубок, Никос упрямо дергал за кончик нитку, и узел все крепче затягивался.
Перед министерством рабочие остановились и выбрали делегацию из пяти человек. Но ее не пропустили в здание.
Вдруг Никос увидел, что люди плотным кольцом окружили его. Все глаза были прикованы к нему. И среди всеобщего молчания его слуха коснулся страдальческий голос, исходивший точно из недр земли: «Вас была целая армия, а осталась лишь горстка героев». Этот голос звучал не смолкая, все более решительно и настойчиво.
Никос вытер рукавом крупные капли пота, выступившие у него на лбу, и сжал ладонями виски. Затем, овладев собой, он выпрямился и высоко поднял голову. Глаза его сверкали слепой яростью и упрямством.