Заложники любви
Шрифт:
Как только ребята уходили, Фомин через форточку или просто так, подойдя вплотную, стрелял собаке в голову. Когда собака издыхала (иногда это случалось после двух или трех выстрелов), он тащил собачий труп в пожарный сарай, где хранились пожарная помпа, ящик с песком, лопаты, багры и топоры.
В сарае он привязывал собачий труп задними ногами к короткой палке и цеплял эту палку на толстый крюк, на котором до этого висел скатанный пожарный рукав, и тут же начинал обдирать собачий труп, пока он еще не остыл.
Затем он отволакивал ободранную тушу в небольшой овражек неподалеку от сторожки.
Вороны, внимательно и заинтересованно наблюдавшие за действиями Фомина, как только он отходил от овражка, неторопливо поднимались с ветвей, набирали высоту, совершали небольшой круг безопасности над сторожкой, оврагом и примыкающими улицами и беззвучно планировали на еще дымящийся на морозе труп.
У них тоже была задача не упустить момент, пока труп теплый.
Правда, на другой день новые вороньи подразделения настойчиво и сноровисто расклевывали уже замерзшую собачью плоть, но свежее, парное мясо им, очевидно, было больше по вкусу.
Характерная орнитологическая деталь: сколько бы ворон ни собиралось, во время пиршества никогда не возникало серьезных разногласий. Иногда лишь дружеским тумаком награждалась какая-нибудь не в меру зарвавшаяся товарка, но она и не обижалась, а как бы принимала к сведению. Создавалось впечатление, что это пирует одна большая, очень дружная семья.
И еще: как бы птицы ни были голодны, всегда на ближайшей к месту оргии березке, на самой выгодной для кругового обзора точке оставался дежурный наблюдатель. Он время от времени ровным деловым голосом докладывал обстановку. В случае опасности он подавал сигнал, и стая взмывала высоко над молодым прозрачным перелеском, овражком, домами…
Когда же приходил Фомин с очередным фиолетовым, в красных порезах, блестящим, словно покрытым прозрачной пленкой собачьим трупом, вороны не взлетали высоко, а поднимались на нижние ветви березок и осин. А некоторые (очевидно, самые старые и опытные) отходили в сторонку просто пешком. При этом они важно и одобрительно оглядывались. Для Фомина, стало быть, у дежурного был особый сигнал.
Затем Фомин в том же сарае посыпал шкуры изнутри крупной желто-серой солью, выдаваемой ему для посыпки скользких дорожек, складывал их в ларь для метел и закрывал ларь на большой амбарный замок. На все процедуры, даже с самым большим экземпляром, у него уходило не больше часа.
Иногда, когда у Фомина было веселое или, точнее сказать, игривое настроение, он долго забавлялся с собакой, пугая ее выстрелами и пролетающими впритирку к голове пулями.
Собаки, едва их, уже привязанных к груше, вытряхивали из мешка, понимали, чем для них кончится это дело, и порой утрачивали все свое собачье достоинство. Правда, некоторые держались до конца мужественно и злобно. Но таких было меньше. Наверное, не последнюю роль тут играл запах свинца, пороха и смерти, которым пропиталось вытоптанное место у груши. Фомин забрасывал кровь снежком, но с запахом он ничего сделать не мог.
Воронам на поедание собачьего трупа требовалось три или четыре дня. Это зависело от крепости морозов.
Раз в неделю на своем «Жигуленке» приезжал к Фомину Геннадий Николаевич и платил по десять рублей за каждую шкуру, независимо от ее размера.
Шкуры, несмотря на то, что были обильно пересыпаны солью, замерзали на морозе, как выстиранное белье, и Фомин заносил их сперва в сторожку, где они быстро оттаивали, после этого он их складывал в большой полиэтиленовый мешок и относил в багажник машины.
Во время всей этой операции Геннадий Николаевич сидел в теплом салоне автомобиля и слушал музыку. Иногда он читал или работал с документами, проверяя свою бухгалтерию. Из машины он не выходил.
Когда Фомин захлопывал багажник и подходил к дверце, Геннадий Николаевич слегка опускал стекло и в щель протягивал Фомину его гонорар. Фомин при этом каждый раз приговаривал, что шкуры первый сорт и что с Геннадия Николаевича бутылка.
Тот ему неизменно отвечал: «Пить — здоровью вредить». Фомин смеялся в сторону (он знал, что Геннадий Николаевич не любит, когда на него дышат перегаром), наклонялся, прикладывал волосатое ухо к щели в стекле, прислушивался и спрашивал:
— Секс-музыка?
Геннадий Николаевич весело и необидно смеялся и отвечал:
— Это, Вася, соната номер шесть, ми мажор, для флейты и клавесина. Иоганн Себастьян Бах, — или что-нибудь в таком же духе.
— Тоже красиво, — говорил Фомин и отдавал честь Геннадию Николаевичу, потому что тот поднимал стекло и мягко трогал с места.
Затем Геннадий Николаевич ехал к Левушке. Не на квартиру Жарковского, а на ту, которую Левушка специально снимал для выделки шкур. Наташа не могла смотреть на то, как он соскабливает кровавые куски жира со шкур. К тому же она совершенно не переносила запахи, неизбежные при выделке шкур.
Член-корреспондент Академии медицинских наук профессор Курьев, внимательно изучив рентгеновские снимки Фомина, испытующе посмотрел сперва на Анну Сергеевну, потом на Васильева, которые обратились к нему за консультацией на правах дачного землячества.
— А что вам сказали в вашей поликлинике?
— В поликлинике нам дали направление в районный онкологический диспансер, — ответил Васильев.
— Ну, хорошо, и что же вам сказали в диспансере?
— Сказали, что вне сомнения — это рак. Уже не операбельный.
— Что назначили? — спросил профессор Курьев, похрустывая рентгеновскими снимками.
— Вот. — Васильев протянул рецепты.
— Понятно, — сказал Курьев, мельком взглянув на рецепты и даже не дотрагиваясь до них. — А что же вы от меня хотите?
На этих словах Анна Сергеевна, кренившаяся изо всех сил, беззвучно разрыдалась, сотрясаясь всем своим огромным телом. Васильев успокаивающе похлопал ее по плечу и сказал, глядя на профессора с жалобной надеждой:
— Неужели нельзя ничего сделать?.. — он замялся, покраснел, потупился и пробормотал еле слышно себе под нос: — Ведь можно же что-нибудь сделать… За деньги, не бесплатно, мы понимаем…
— Что же, я ему новое легкое вставлю за деньги? — с привычной жесткостью спросил Курьев, упирая на слово «деньги», и добавил помягче: — Да и бесполезно это… Можно было бы удалить часть легкого, даже все, и с одним легким люди живут, но поздно, поздно. Он уже не операбелен. Метастазы уже разошлись… — Он снова, хрустнув снимками, поднял их на свет. — Очень сожалею, но… Если бы вы обратились ко мне год назад, можно было бы говорить об операции. Очень сожалею, — повторил он и, повернувшись к Анне Сергеевне, спросил: — Это ваш отец?