Замечательные чудаки и оригиналы
Шрифт:
Посетивший его известный поэт прошлого столетия князь И.М. Долгорукий рассказывает: «Меня он удостоил ласкового своего приема на Парнасе, за который дорого заплатил, однако, один из моих товарищей, ибо он, читая ему свое одно стихотворение, по его мнению лучшее, вошел в такой восторг, что щипал слушателя до синих пятен. После "Телемахиды" ничего нет на свете потешнее, как его произведения», - замечает Долгорукий. Струйский очень уважал «оптику» и говорил, что многие сочинения наших авторов теряют свою цену оттого только, что листы не по правилам оптики обрезаны, что голос от этого ожидает продолжения речи там, где переход её прерывается, и от нескладности тона теряется сила мысли сочинителя.
Все приказания по имению Струйский отдавал на «Парнасе»; у подошвы же «Парнаса» происходило наказание. Иногда profanum vulgus оказывался виновным и в том, что помешал вдохновению.
Иван Платонович Бекетов, служивший вместе с сыном Струйского в одном гвардейском полку, видел одно сочинение его отца и просил посмотреть, но последний дал под одним условием: немедленно прислать его назад по первому требованию. Причина была следующая: время от времени Струйский требовал у сына уведомления - «какой стих находился в его сочинениях на такой-то строке такой-то страницы?» Эти внезапные вопросы служили удостоверением, что сын не разлучается с его сочинениями.
Правописание и пунктуация у Струйского были тоже свои, особенные, так что расстановка знаков препинания, кажется, не представляла ничего, кроме каприза и произвола. В стихах Струйского была одна плоскость - его нельзя ставить рядом с Тредиаковским и графом Хвостовым: у этих иногда встречаются смешные бессмыслицы - у Струйского стихи были до крайности плохи мыслями и путаницею речи.
Струйский был великий почитатель Сумарокова. Смерть этого чудака последовала тоже довольно странная: его сильно поразила кончина императрицы Екатерины. Услышав это печальное известие, он тотчас же слег в постель, лишился языка и умер очень скоро.
Из редких, но пустых книг этого чудака-типографа известны: «Апология к потомству от Николая Струйского», затем первое издание «Камина» И.М. Долгорукова и «Блафон». К этой великолепно изданной книге, поднесенной Екатерине II, приложена превосходной работы гравюра, представляющая живописный плафон (потолок) залы дома Струйского в Рузаевке с аллегорическим значением. Императрица изображена в виде Минервы, сидящей на облаке, окруженной гениями и различными атрибутами поэзии, попирающей крючкотворство и взяточничество, пресмыкающиеся с эмблемами лихоимства, как то: сахарными головами, мешками с деньгами, баранами и проч. Все это поражается стрелами изображенного за богинею двуглавого орла. Подлинник гравюры написан крепостным художником Струйского. Из роскошно изданных его же книг известна: «Епиталама или Брачная песнь на вожделенный для россиян брак е.и.в. благоверного государя вел. кн. Александра Павловича». Это сочинение посвящается адресату, «яко жертва усердия и восхищения». Стихи отпечатаны на белом атласе. В своей «Епиталаме» плодовитый рузаевский стихотворец сзывает на брачное торжество чуть ли не всех богов Олимпа. Стихотворение оканчивается обращением к холмам, долинам и потокам, чтобы те внимали его песне, и затем приглашает знакомых ему, как стихотворцу, фавнов, почтить играми своими торжество и, отбирая у Эрота лук и стрелы, заставляет его плясать.
Известно ещё «Письмо о российском театре нынешнего состояния». Письмо написано Струйским к актёру Дмитревскому. В нем он вспоминает о блестящей эпохе, когда на сцене шли трагедии Сумарокова, и скорбит о настоящем времени, когда вместо бессмертных творений «стремятся игрищи вводить». Особенно гневно нападает он на Княжнина за его «Вадима», называя его рыгающим на закон, открывающим в себе явно изменника и возмутителя. Обличает его в безверии и посягательстве на власть, представляет картину тех страшных последствий для автора трагедии и актёров, которые повлекло бы за собою представление её на сцене. Несмотря на нелепо выраженные и пересыпанные бессмысленною бранью суждения автора о Княжнине, нельзя не видеть в них отголоска тогдашних воззрений как самой императрицы, так и окружавших её высших государственных сановников. Это сочинение Струйского было тоже им поднесено императрице. Всех книг, отпечатанных Струйским в его деревенской типографии, известно не более 20 штук.
Из старинных наших поэтов большим чудаком был Ермил Иванович Костров [145] ; знавшие его коротко, рассказывают о нем много забавных странностей. Входил он к приятелям в комнату всегда в треугольной шляпе, снимал её для поклона и снова надевал на глаза, садился куда-нибудь в уголок и молчал. Только тогда примет участие в разговоре, когда услышит речь любопытную или забавную и тогда приподымет шляпу, взглянет на говорящего и опять её наденет. Костров был небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглажены так, как все тогда носили букли и пудрились; коленки согнуты, на ногах стоял нетвердо и был вообще, что называется, рохля. И.И.Дмитриев говорит, что рядом с ним на улице ходить было совестно: он и трезвый шатался. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: видно, бедный, больнехонек! А другой, встретясь с ним, пробормочет: эк, нахлюстался!
145
Костров Ермил Иванович (1755-1796), писатель, переводчик, из крестьян.
Костров Ермил Иванович (1755-1796)
Костров был добродушен, прост, чрезвычайно безобиден и незлопамятен, податлив на всё и безответен. В нем было что-то ребяческое. Нравственности он был непорочной, а когда был навеселе, то любил читать роман Вертера и заливался слезами. В таком поэтическом положении, лежа на столе, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой у него никогда не было, называл её по имени и восклицал: «Где ты? На Олимпе?… Выше! В Эмпирее? Выше! Не постигаю!!» - и умолкал.
В доме известного мецената Ивана Ивановича Шувалова ему была отведена комната возле девичьей. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти его не замечая.
Однажды Иван Иванович Дмитриев приехал к Шувалову и, не застав его дома, посетил Кострова. Он нашел его в девичьей: тот сидел в кругу девиц и сшивал разные лоскутки. На столе возле лоскутков лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос, чем он это занимается, Костров отвечал очень просто: «Да вот, девчата велели что-то сшить!» - и продолжал свою работу [146] .
146
Сюжет этот использован М.И. Пыляевым также в книге «Старый Петербург», гл. VIII.
Добродушие Кострова было пленительное. Его вывели на сцену в одной комедии и он любил заставлять при себе читать явления, в которых представлен был в смешном виде. «Ах он пострел!
– говорил он об авторе.
– Да я в нем и не подозревал такого ума. Как он славно потрафил меня!» Часто в гостях у Бекетовых, друзья, подпоивши Кострова, ссорили его о молодым братом Карамзина. Костров принимал эту ссору не за шутку, дело доходило до дуэли. Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
И.И. Дмитриев с ним сыграл следующую шутку: поддерживая Кострова в веселом настроении некоторое время, он увез его из Москвы и, поив всю дорогу, полупьяного привез в Петербург и выпустил на самой многолюдной улице. «Где я?
– произнес Костров.
– Я не узнаю Москвы!»
В Петербурге князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Прошло несколько времени, пока его совершенно не протрезвили - но надо было снарядить Кострова, и этим занялись его друзья. Всякий уделил ему из своего платья - кто французский кафтан, кто шелковые чулки и проч. После продолжительного ожидания Костров был введен в кабинет светлейшего князя. Костров отвесил Потемкину поклон. «Вы перевели Гомерову «Илиаду»?» - спросил вельможа. Потом пристально посмотрел на него, кивнул головою, тем свидание и кончилось.
Костров вышел из кабинета, радуясь, что счастливо отделался от надменного сановника, и уже с поспешностью пробирался сквозь толпу, как был остановлен адъютантом, сказавшим ему, что светлейший приглашает его к своему обеденному столу. За обедом у Потемкина Костров не забыл себя, не пропустил ни одного напитка, ни одного блюда, так что когда все встали с своих мест, слуги принуждены были взять его под руки и усадить в карету.
Императрица Екатерина II в бытность свою в Москве пригласила Кострова к обеденному столу, возложив это поручение на Шувалова. Слабость поэта была известна меценату; он призвал его к себе, велел одеться и просил непременно явиться к нему в трезвом виде, чтобы вместе ехать во дворец. Настает час, Шувалов посылает за Костровым, но того нигде не находят. Вельможа отправляется один к государыне и оправдывает поэта перед царицей, сказав, что тот заболел. Недели через две Костров является к Шувалову. «Не стыдно ли тебе, Ермил Иванович, - говорит последний, - что ты променял дворец на кабак?» - «Побывайте-ка, Иван Иванович, в кабаке, - отвечал Костров, - право, его не променяете ни на какой дворец!» - «О вкусах не спорят», - сказал Шувалов.