Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заметки к роману

Юрсенар Маргерит

Шрифт:

 

* * *

 

Сколько ни занимайся увлекательной работой по сопоставлению текстов — все будет мало. Поэма о добытом на Теспиях охотничьем трофее, которую Адриан посвятил Эроту и Афродите Урании «на холмах Геликона, на берегу Нарциссова источника», относится к осени 124 года; примерно в это же время император отправился в Мантинею, где, как нам сообщает Павсаний, распорядился восстановить надгробие на могиле Эпаминонда и начертал на нем стихотворную эпитафию. Мантинейская надпись ныне утрачена, однако жест Адриана можно в полной мере понять, только если принять во внимание фрагмент из «Моралий» Плутарха, где сообщается, что Эпаминонд был погребен между двух молодых друзей, убитых в том же бою. Если допустить, что встреча Антиноя и императора произошла в Малой Азии в 123—124 годах — во всяком случае, дата эта самая правдоподобная и более других подтверждается иконографическими находками, — оба эти произведения являются составной частью того, что можно было бы назвать Антиноевским циклом, поскольку вдохновила императора на их написание та самая любвеобильная и героическая Греция, о которой Арриан вспомнит потом, после смерти фаворита, когда сравнит юношу с Патроклом.

 

* * *

 

Есть несколько человек, портреты которых хотелось бы нарисовать подробнее: это Плотина, Сабина, Арриан, Светоний. Однако Адриан воспринимал их по-своему. Даже Антиноя можно увидеть лишь в преломленном свете, через воспоминания императора, отмеченные присущей страстно увлеченному человеку тягой к мелочам и кое-какими заблуждениями.

 

* * *

 

Все, что можно сказать о характере Антиноя, присутствует в лаконичнейшем из его образов:«Eager and impassionated tenderness, sullen effeminacy» [9]. Шелли с восхитительным простодушием поэта в шести словах выразил самую суть там, где искусствоведы и историки XIX века разражались напыщенными высоконравственными речами или же предавались туманным и несомненно ложным иллюзиям.

 

* * *

 

Портреты Антиноя: их предостаточно, от бесподобных до посредственных. Все они, несмотря на различия в художественной манере скульпторов и в возрасте модели, несмотря на различия между теми, что выполнены с живого человека, и теми, что сделаны в честь умершего, потрясают невероятной реалистичностью образа, по-разному представленного, но всегда тотчас же узнаваемого; это единственный в классической древности пример бессмертия и приумножения в камне того, кто был не политиком и не философом, но просто возлюбленным. Среди этих изображений два самых прекрасных наименее известны, и только они несут на себе имя скульптора. Одно из них — барельеф, подписанный Антонианом из Афродисиады и найденный лет пятьдесят назад на земле Агрономического института, Fundi Rustici, в зале административного совета которого он сегодня находится. Поскольку ни один гид в Риме, уже переполненном статуями, не упоминает о существовании этого барельефа, туристы о нем не знают. Произведение Антониана высечено в итальянском мраморе; несомненно, оно было создано в Италии, вероятно, в Риме, мастером, уже давно проживавшим в Городе или же привезенным Адрианом из какого-то путешествия. Барельеф отличается бесконечным изяществом. Орнамент из виноградной лозы нежнейшей арабеской обрамляет склоненное молодое и грустное лицо: зрителя неизбежно посещают мысли о закате короткой жизни, об осеннем вечере, насыщенном запахами плодов. Скульптура носит отпечаток лет, проведенных в подвале в период последней войны: белый мрамор одно время был покрыт землистого цвета пятнами; три пальца левой руки отколоты. Так боги страдают от людских безумств.

[Запись 1958 года. Только что прочитанные строки впервые появились на бумаге шесть лет назад; тем временем барельеф Антониана был приобретен римским банкиром Артуро Озио, человеком странным, достойным пера Стендаля или Бальзака. Озио заботится об этой прекрасной вещи так, как он заботится о животных, вольно разгуливающих в его владениях неподалеку от Рима, и о деревьях, тысячи которых он посадил в своем поместье Орбетелло. Редкая добродетель. «Итальянцы терпеть не могут деревья», — писал Стендаль уже в 1828 году, а что он сказал бы сегодня, когда римские дельцы губят горячей водой великолепные приморские сосны, находящиеся под охраной города, которые мешают им при строительстве их муравейников? Роскошь не менее редкая: сколько найдется богатых людей, которые населяют свои леса и луга вольными животными, — не для того, чтобы получить удовольствие от охоты, а для того, чтобы создать некое подобие дивного Эдема? Любовь к античным статуям, этим громоздким, воплощающим покой предметам, долговечным и вместе с тем хрупким, почти так же редко встречается среди коллекционеров нашего суетного и не вселяющего надежду на будущее времени. По мнению специалистов, новый обладатель барельефа Антониана недавно подверг его самой деликатной из всех возможных чисток — ручной чистке: осторожное трение кончиками ловких пальцев освободило мрамор от ржавчины и плесени, вернув камню его мягкий белоснежно-кремовый блеск.]

Второй шедевр — знаменитый сардоникс, носящий название Гемма Мальборо, поскольку принадлежит к этой, ныне разрозненной, коллекции; более тридцати лет эта великолепная инталия считалась утерянной или погребенной под землей. Публичные торги в Лондоне в январе 1952 года явили ее свету, и крупный коллекционер Джорджо Санджорджи, человек знающий и со вкусом, вернул ее в Рим. Его благожелательности я обязана тем, что видела эту уникальную вещицу и прикасалась к ней. На ее закраине прочитывается сокращенная подпись, которую считают, вероятно не без оснований, принадлежащей Антониану из Афродисиады. Художник столь мастерски вписал совершенный профиль в узкое пространство сардоникса, что этот кусочек камня остается, наравне со статуей или барельефом, свидетельством большого, утраченного ныне искусства. Размеры произведения заставляют забыть о величине объекта. В эпоху Византии обратная сторона шедевра была покрыта оболочкой из чистейшего золота. Так эта вещь переходила от одного неизвестного коллекционера к другому, пока не оказалась в Венеции, где ее присутствие отмечено в большом собрании XVII века; Гэвин Гамильтон, знаменитый антиквар, приобрел ее и привез в Англию, откуда она вернулась в исходную точку, коей был Рим. Из всех предметов, еще присутствующих на земле, это единственный, в отношении которого можно предположить, что его часто держал в руках Адриан.

 

 * * *

 

Нужно проникать во все закоулки сюжета в поисках вещей самых простых и пробуждающих к литературе всеобщий интерес. Только изучая Флегонта, секретаря Адриана, я узнала, что именно благодаря этому забытому персонажу мы познакомились с первым и одним из прекраснейших повествований о призраках — с мрачной и сладострастной «Коринфской невестой», которой вдохновлялся Гёте и затем Анатоль Франс, когда создавал свою «Коринфскую свадьбу». Впрочем, Флегонт в том же стиле и с тем же необузданным любопытством записывал все, что выходит за пределы повседневною человеческого опыта, — абсурдные истории о двуглавых чудовищах и о гермафродитах, производящих на свет потомство. Такой была, по крайней мере иногда, пища для разговоров за императорским столом.

 

* * *

 

Те, кто «Воспоминаниям Адриана» предпочли бы «Дневник Адриана», забывают, что деятельные люди редко ведут дневник: почти всегда лишь позднее, в часы праздности, они начинают вспоминать, записывать — и чаще всего сами удивляются.

 

* * *

 

Если бы не было никакого иного документа, то одного письма Арриана императору Адриану но поводу плавания вдоль берегов Черного моря было бы достаточно для воссоздания главных черт личности императора: это и дотошность во все вникающего начальника, и интерес к делам мирным и военным, и любовь к хорошим скульптурам, и страсть к поэзии и мифологии. Достаточно этого письма и для воссоздания того мира, редкостного во все времена и полностью исчезнувшего после Марка Аврелия, в котором, сколь мало ни различаются благоговение и уважение, ученый и администратор еще обращались к государю как к другу. Здесь все: и окрашенное грустью возвращение к идеалу Древней Греции, и тонкий намек на утраченную любовь и на утешение, которое тот, кто остался жить, ищет в сокровенном, и неотступные мысли о неведомых странах и дикой природе. Упоминание, глубоко доромантическое, пустынных краев, где обитают морские птицы, наводит на размышления о великолепной вазе, найденной на Вилле Адриана и хранящейся теперь в Музее Терм, на которой стая цапель, распахнув крылья, взлетает среди полного одиночества, на фоне мраморно-снежной белизны.

 

* * *

 

Примечание 1949 года. Чем больше я стараюсь сделать портрет похожим на оригинал, тем дальше я от книги и от человека, способного понравиться. Разве только некоторые любители копаться в человеческой судьбе меня поймут.

 

* * *

 

Роман пожирает сегодня все литературные формы; мы почти вынуждены пройти испытание романом. В XVII веке это исследование судьбы человека, который звался Адрианом, было бы трагедией; в эпоху Возрождения оно было бы трактатом.

 

* * *

 

Эта книга есть повторение в сжатом виде грандиозного труда, выполненного для себя самой. Я взяла за обыкновение каждую ночь записывать, почти машинально, результат тех долгих, умышленно вызванных видений, когда я погружалась в другое время. Самые незначительные слова и жесты, едва уловимые нюансы фиксировались мною на бумаге; сцены, которые в книге даны двумя строками, ночью описывались с огромным количеством деталей и как бы в замедленном ритме. Если бы все эти подобия отчетов сложить вместе, получился бы том не в одну тысячу страниц. Но каждое утро я сжигала плоды своих ночных трудов. Из-под моего пера, таким образом, вышло множество весьма туманных размышлений и несколько не совсем пристойных описаний.

 

* * *

 

Человек, одержимый правдой или по крайней мере точностью, чаще всего способен обнаружить, как Пилат, что правда-то не совсем чиста. Отсюда смешанные с самыми прямолинейными утверждениями сомнения, отступления, увертки, которые ум более обыденный не породил бы. В отдельные моменты, впрочем их было немного, у меня даже возникало ощущение, что император лжет. В таких случаях нужно было позволять ему лгать, как лжем мы все.

 

* * *

 

Умственно неразвиты те, кто говорит: «Адриан — это вы». Так же как, наверно, неразвиты и те, кто удивляется, зачем это я выбрала столь далекий и необычный сюжет. Колдун, режущий себе большой палец в момент, когда он вызывает тени, знает, что они повинуются его призыву лишь потому, что пьют его кровь. А еще он знает или должен знать, что говорящие с ним голоса мудрее и заслуживают большего внимания, чем произносимое им самим.

 

* * *

 

Я довольно скоро поняла, что описываю жизнь великого человека. А раз так, побольше уважения к правде, побольше внимания, а от меня — побольше молчания.

 

* * *

 

В каком-то смысле всякая рассказанная жизнь выглядит образцовой: мы пишем, чтобы осудить или защитить тот или иной миропорядок, чтобы дать определение предлагаемому нами методу. Не менее справедливо и то, что стремление во что бы то ни стало приукрасить или, напротив, камня на камне не оставить, деталь, многократно преувеличенная или предусмотрительно опущенная, обесценивают работу почти всех биографов: человек выстроенный заменяет человека понятого. Никогда нельзя упускать из виду рисунок человеческой жизни, который, что бы там ни говорили, представляет собой не горизонталь и два перпендикуляра к ней, а скорее три извилистые, уходящие в бесконечность линии, непрестанно сближающиеся и расходящиеся: каким человек считал себя, каким ему хотелось быть и каким он был в действительности.

Поделиться с друзьями: