Заметки на полях
Шрифт:
— Ты предпочёл не отпустить друга, а съездить с ним и потом перестать быть другом?
Гоша замолчал, немного сбитый с толку таким поворотом.
— Если мы друзья, то не сношай мне мозги. Я сам прекрасно знаю, где мы были, что делали, и что это — не совсем хорошо. Во-вторых, быть взрослым — это значит дожить до такого возраста, когда тебя считают взрослым. Точка. Если ты от меня ждал чего-то другого — это только твои проблемы. Понимаешь? Твои ожидания — твои проблемы. Самураи, вон, ничего не ожидали. И где теперь эти самураи?.. Так, ладно, дурацкий пример. Вот фашисты! Они рассчитывали за месяц-другой победить Союз. Промудохались четыре года и просрали все полимеры. Теперь Германия — высокоразвитая и уважаемая страна, а мы стыдимся Советского прошлого. Понимаешь?
— Нет, — сказал Гоша.
— И правильно! Жизнь — это не прямая линия из пункта «П» в пункт «М». Жизнь — это хер знает что и сбоку бантик. «Вести себя как взрослый» — приятный самообман, позволяющий подключиться к массовой иллюзии контроля жизни. Но никто эту клоаку не контролирует. Сегодня мы прожили день. Мы — живы. И мы кое-что получили. Будь за это благодарен тому, чему ты молишься.
— Да ты уже как уголовник рассуждаешь! — воскликнул Гоша.
— А ты — как маркетолог, — парировал я. — Наклеил ярлык и радуешься, душа спокойна. Да только смотри, что я сделаю с твоим ярлыком.
Я сделал вид, будто что-то отлепил от своей грязной куртки и потом переклеил на грязную куртку Гоши.
— Поздравляю, — хлопнул я его по куртке, окончательно пришпандыривая воображаемую этикетку. — Теперь ты — уголовник. Сайонара.
И я, развернувшись, пошёл прочь, в сторону дома.
— А я-то тебе помочь хотел, — крикнул вслед Гоша. — Когда утром приходил.
— Это как? — повернулся я к нему.
— А теперь — иди ты в жопу! С Рыбиным целуйся!
Н-да, хорошо хоть не услышал никто. Последняя фраза — это уже вообще что-то из репертуара первоклашек. Ладно, фиг с ним. Перекипит. Через пару дней зайду к нему, и он захлопнет дверь у меня перед носом. Я ещё через пару зайду — поговорим. И норм. Сотню раз так было. Только раньше я, конечно, не знал, что ссоры так легко разруливаются, переживал. Теперь-то понимаю, что всё фигня, кроме пчёл. Да и пчёлы, если разобраться…
И всё же глупо было бы говорить, что слова Гоши никак меня не зацепили. Зацепили. Как если бы я висел над пропастью, держась за шатающийся камень, а мне на голову пригоршню шишек высыпали. То есть, в обычной ситуации только посмеялся бы, а теперь… Теперь, сука, страшно.
Лицо Катиного отца…
Откуда он, падла, ехал в такое время, да ещё и в субботу?! Один… Вот не сидится же человеку дома! Как специально, блин.
Но ладно, ладно! Что он может сделать? Не девятнадцатый же век, и не Средневековье, чтобы прекрасную даму запереть в высокой башне.
Только вот я понимал, что он может сделать нечто действительно страшное. Такое, с чем я не совладаю. Он может сломатьКатю. «Взрослые» делают такое на раз. На два. На три. Раз — и заменяешь радость страхом. Два — и вместо любви помещаешь в сердце боль. Три — харкаешь сверху и тщательно растираешь сапогом.
— Операция на сердце, — прошептал я, шагая по безлюдной аллее. — Без перчаток и наркоза…
Я вспомнил вдруг это стихотворение от первой до последней строчки. Сочинил его однажды, когда… Когда нужно было его сочинить. И сейчас оно пришло, напомнило о себе.
Операция на сердце, Без перчаток и наркоза Кто-то всыпал в рану перца, Кто-то положил навоза… Но оно всё так же бьётся, Посмотри, оно живое! Как природе удаётся Человеку дать — ТАКОЕ?Я замолчал, не стал шептать стихотворение дальше, потому что вдогонку к словам пришёл смысл. Это было не о том, что делают с нами против нашей воли. Это был не гимн всепобеждающему человеческому сердцу. Нет, это были отчаянные слова человека, который не знает, как уничтожить своё сердце. На которое сколько ни лей грязи, а оно, мать его, всё равно — сияет и жжёт изнутри.
Но это — моё сердце. Это меня нельзя убить, или втоптать в грязь полностью. А её — можно. Она слабая. Но слабая — не значит плохая, чёрт побери! Если она сама не может за себя сражаться, так дайте эту боль мне! Я любое дерьмо вынесу, мне не привыкать, только не надо гасить свет в её глазах!
Я не позволю ей превратиться в ту серую мышь, какой она осталась в моей памяти к выпускному классу. Но «не позволю» — это лишь слова… И те же слова я говорил Кате на крыше. Что я могу сделать? Реально сделать?!
На этой мысли я уткнулся в дверь дома. Открыл её — чего вола сношать — и двинул вверх по лестнице. На площадке между вторым и третьим курили Лёха сотоварищи. Лёха страстно, воодушевлённо рассказывал, как у них с корешем ночью исчезло пиво из открытых бутылок. Над ним дружно ржали.
— О! — сказал Лёха, увидев меня. — Ну как, чё, нормально?
— Нормально, Лёх, — вздохнул я, отвечая на рукопожатия. — Спасибо, пацаны. От души.
На меня теперь без пренебрежения смотрели. Не то чтоб прям с уважением, но всё-таки. Свой неформальный социальный статус я уже поднял на такую высоту, на какой он в прошлой жизни не был ни разу. А ощущение было такое, будто упал в грязь, и все по мне топчутся. Каждой фразой, каждым звуком, исходящим из чьего-либо рта и обращённым ко мне.
Но это всё были цветочки. Сейчас я приду домой, и на мне ещё и спляшут. От души так, вприсядку.
Кто-то сунул мне в руку сигарету. Кто-то поднёс огонёк. Я прикурил машинально. Заполнить дымом душевные пустоты не получилось, но хоть что-то.
— Знаете, что, пацаны? — сказал я и каким-то образом оборвал все голоса, заставил ко мне прислушаться. — Херово мне. Вот что.
— Чё не так? — спросил Лёха.
— Я её теряю.
— Кого? — не понял ещё один пацан.
— Её. Вот что бы ты сделал, если бы терял — её?
— Да кого её-то, ёп?
— Её, — прошептал я, покачиваясь с пятки на носок, глядя в облупленный подоконник. — У каждого она своя. Мы можем звать её душой. Но я назвал бы её — анимой. Анима — душа… Женская составляющая психики. Ну, как-то так. И я её теряю. Навсегда.
Трансовые состояния я любил. Мне для такого даже пить не обязательно. Просто входишь в какой-то сверхзагон. И загоняешься, пока не отпустит.
Те, кто хорошо меня знал, ко всем моим загонам привыкли. А вот Лёха с компанией прифигели.
— Чё это с ним?
— Сёма, ты накурился, или чё?
Я улыбнулся тому, кто это спросил, и сказал:
— А у меня теперь погоняло есть. Зови меня Пушкин! Круто, да? Я существую!
Бросив окурок в специально поставленную банку с водой на донышке, я развернулся и пошёл домой. Мозг тут же отключился от всего, что осталось позади. Я не слышал, что говорилось мне вслед. Мне было плевать.
Звонок. Динь-дон. Шаги. В этих шагах — ад. Девять шагов — девять кругов ада, и в последнем сам дьявол.