Замогильные записки
Шрифт:
В середине 1835 г. Печерин вернулся в Россию с определенной мыслью — бежать из нее при первой возможности. Встретившийся с ним в Петербурге, его старый университетский товарищ записал тогда в своем дневнике о группе возвратившихся молодых профессоров:
«Они отвыкли от России и тяготятся мыслью, что должны навсегда прозябать в этом царстве крепостного рабства. Особенно мрачен Печерин».
В июне 1836 г. Печерин бежал из России — с тем, чтобы больше в нее уже не возвращаться. Это был год появления «Ревизора» и «Философического письма» Чаадаева. Герцен и Огарев были уже в ссылке.
Причин своего бегства Печерин неоднократно касается в печатаемых записках. В концентрированном виде он изложил их в письме к другу, которое необходимо прочесть раньше, чем приступить к последним. Вот оно:
«Ты хорошо понимаешь, что не слепой случай, а определенная политическая цель привела меня в Лугано. Какая же цель? Для этого надобно возвратиться назад, к концу 1833 года.
До тех пор у меня не было никаких политических убеждений, да и никаких убеждений вообще. Был у меня какой-то пошленький либерализм, желание пошуметь немножко и потом, со временем, попасть в будущую палату депутатов конституционной России. — далее мысли мои не шли. В конце 1833 года вышла в свет брошюрка Ламеннэ «Paroles d'un croyant», наделавшая тогда много шуму. Это было просто произведение сумасшедшего, но для меня она была откровением нового евангелия. «Вот», думал я, «вот она, та новая вера, которой суждено обновить дряхлую Европу! Эти великодушные республиканцы, которых теперь влекут перед судилища новых Иродов и Пилатов, это те же святые мученики и апостолы первобытной церкви. Присоединиться к их доблестному сонму, разделять их труды и опасности и пожертвовать жизнию святому делу, — вот благородная, возвышенная цель». Политика стала для меня религиею и вот ее формула: «Аллах у Аллах! у Махомед росул Аллах!» Понимаешь? Это значит: Республика есть республика и Маццини ее пророк!
Первое мое путешествие в Швейцарию и Италию (1833) было чисто русское, то-есть без всякой разумной цели, так просто посмотреть да погулять… На следующий год я путешествовал один и уже с определенной целью сблизиться с республиканцами. Из этого тогда ничего не вышло, но намерение все же таки было. Я возвращался в Россию (1835), как агнец, влекомый на заклание, с ужасною тоскою, с глубоким отчаянием, но вместе с тем с искреннею решимостью убежать при первом благоприятном случае. Я жил в Москве ужасным скрягою, часто отказывал себе в обеде и питался черным хлебом и оливами, для того чтоб накопить несколько денег.
Ты думаешь, что я оставил Россию так просто, очертя голову, без всякого плана? Ты ошибаешься. Все было обдумано, взвешено и рассчитано до последней копейки…
По трем причинам мне невозможно было оставаться в России:
1-ая. Религия. Идти говеть по указу и причащаться св. тайн без веры и с кощунством? До этого я не мог унизиться: мне это казалось первою подлостью и началом всех прочих подлостей. На первый год оно сошло бы с рук; но впоследствии мое отсутствие было бы замечено, и я был бы принужден подчиниться этому обряду.
2-ая. Профессорство. Профессорство в России невозможно, и я, правду сказать, никакого к нему призвания не имел. Может быть, в Петербурге я мог бы ужиться как-нибудь; но разгульная Москва с ее вечными обедами, пирушками, вечеринками и беспрестанною болтовнею, вовсе не шла к тому строгому и грустному настроению, с каким я возвращался из-за границы. Одна московская дама, с обыкновенною женскою проницательностью, заметила обо мне: Il a le mal du pays, что тогда значило: «у него тоска по загранице».
3-я. Литература. В письме из России, один весьма почтенный господин писал ко мне: «Je ferai tout ce qui d'epandra de moi pour vous rendre 'a la carri'ere des belles lettres, 'a la quelle vous pouvez ^etre utile». [1]
В этом то я и сомневался. Я беспристрастно аршином измерял свой талант до последнего вершка. Я очень хорошо понимал, что в тогдашней России, где невозможно было ни говорить, ни писать, ни мыслить, где даже высшего разряда умы чахли и неминуемо гибли под нестерпимым гнетом, — в тогдашней России, с моей долею способностей, я далеко бы не ушел. Я скоро бы исписался и сделался бы мелким пошленьким писателем со всеми его низкими слабостями, — а на это я никак согласиться не мог. По мне: aut Caesar, aut nihil, или пан, или пропал.
Но если пойти глубже, то может быть найдется другая основная причина, то-есть неодолимая страсть к кочевой бродяжнической жизни.
Как сын пустыни, я терпеть не мог оседлости. Усесться на профессорской кафедре, завестись хозяйством, жениться, быть Коллежским Советником и носить Анну на шее, — все это казалось мне в высшей степени комическим. Как Ленский в Онегине, я тоже
Носил бы стеганый халат, и пр. и пр. и пр.Но от этого именно позора я бежал за тридевять земель, в тридесятое царство. Да и как еще бежал! Словно погоня была за мною; некогда было духу перевести. Я в первый раз свободно вздохнул, когда дилижанс высадил меня на площадь в Базеле 23 июня 1836 г.».
1
«Я сделаю все от меня зависящее, чтобы обеспечить вам карьеру литератора, в которой Вы можете быть полезны».
Попечитель Московского университета, разыгрывавший из себя покровителя молодых талантливых профессоров, граф С. Г. Строганов, пытался убедить Печерина вернуться в Россию и выслал ему деньги на обратный путь. (Об этих деньгах в своих записках и упоминает Печерин). Печерин отвечал ему:
«Вы призвали меня в Москву… Когда я увидел эту грубо-животную жизнь, эти униженные существа, этих людей без верований, без бога, живущия лишь для того, чтобы копить деньги и откармливаться, как животные… когда я увидел все это, я погиб! Я видел себя обреченным на то, чтобы провести с этими людьми всю мою жизнь; я говорил себе: кто знает? Быть может, время, привычка приведут тебя к тому же результату, ты будешь вынужден спуститься к уровню этих людей, которых ты теперь презираешь; ты будешь валяться в грязи их общества, и ты станешь, как они, благонамеренным старым профессором, насыщенным деньгами, крестиками и всякою мерзостью! Тогда моим сердцем овладело глубокое отчаяние, неизлечимая тоска… Я замкнулся в одиночестве моей души, я избрал себе подругу столь же мрачную, столь же суровую, как я сам. — Этой подругою была ненависть! Да, я поклялся в ненависти вечной, непримиримой ко всему меня окружавшему!»
Печерин бежал из России с определенной целью примкнуть к европейскому революционному движению. В Лугано — первой цели Печерина за границей, — влекло его то, что это был центр итальянских эмигрантов — мадзинистов. В Брюссель — ибо там жил глава демократической польской эмиграции, Иоахим Лелевель. Он внимательно изучает Сен-Симона и относится, как к святыне, к книге, сыгравшей крупнейшую роль в развитии революционного и рабочего движения 30-х и начала 40-х гг. — к «Заговору равных» Филиппа Буонаротти, товарища Бабефа. Он переводит знаменитую книгу Штрауса «Жизнь Иисуса» и увлекается социалистическими романами Жорж Санд.
«Я пришел в Льеж — пишет Печерин — с запасом учения Бернацкого, потом приобрел коммунизм Бабефа, религию Сен-Симона, систему Фурье». В Швейцарии, вместе с итальянскими и польскими эмигрантами, он обдумывает план издания газеты и — по примеру всех утопистов того времени — мечтает об образовании коммунистической общины в Америке.
К сожалению, и эта часть записок Печерина написана в общем, усвоенном им для своих записок ироническом тоне.
Надо принять также во внимание, что эта часть записок писалась еще тогда, когда автор надеялся на появление их в русской печати, в связи с чем он, по-видимому, сознательно сжимал свой рассказ о сношениях с европейскими революционерами и особенно нажимал на их теневые стороны. Но и этот скупой на детали, сатирически стилизованный и односторонний рассказ очень любопытен картинками из жизни международной революционной среды середины 30-х гг. Печерин был первым русским, попавшим в эту среду, и на русском языке, кроме его рассказа, нет других следов этой среды и этой эпохи.
Жил он в Швейцарии, в Париже, в Бельгии, добывал средства к существованию случайными грошевыми уроками и сильно бедствовал. Его русские друзья, следившие за его судьбой, писали впоследствии, что Печерин, оказавшись заграницей, «увлекся крайними теориями европейских революционеров». Но на этом пути Печерин не нашел разрешения мучивших его вопросов. Социальная фантастика привела его в тупик. Он был не единственным из социальных утопистов и революционеров 30-х гг., которые, не найдя подлинного революционного пути, запутавшись в социальных противоречиях своей эпохи, пришли к разочарованию в возможности немедленной реальной борьбы за социалистическое преобразование мира и с отчаяния бросились в религию, в частности, в католицизм. Это был путь многих бывших рационалистов, сен-симонистов, польских эмигрантов. В середине 1840 г. перешел в католичество и ушел в монастырь и Печерин.
«Бедность, безучастие, одиночество сломили его» — писал по поводу этого неожиданного перехода Герцен. Сам Печерин посвятил выяснению причин этого перехода значительную часть своих записок. И хотя он в них пытается оспорить диагноз Герцена, но, в общем, Герцен прав.
Описывая свое состояние в этот момент, Печерин в своих записках вспоминает:
«Я был в том состоянии, когда душа жаждет забыть, отвергнуть самое себя… пожертвовать разумом и волей»…
Только много лет спустя Печерин оценил эту свою «жертву», как низведение себя до уровня «хорошо дрессированной скотины, выкидывающей разные штуки по мановению хозяина». В другом месте, в письме, опубликованном им в 1863 г. в эмигрантской прессе, Печерин сам дал гораздо более определенную и содержательную форму своего обращения: «Католическая церковь… была для меня последним убежищем после всеобщего крушения европейских надежд в 1848 г.». Тут есть некоторое хронологическое несоответствие, но характерно, что сам Печерин сознательно связывал свое «падение в иезуитский монастырь» с крушением революционных надежд.
Впрочем, в 1840 г. он мечтал еще о другом, не об «убежище», а о временной пристани, где можно было бы подготовиться к грядущей буре, чтобы выйти ей навстречу в полном вооружении. Так, по крайней мере, пытается объяснить свое «падение» Печерин в записках, ссылаясь на то, что его уход в монастырь был подготовлен религиозными элементами в учениях утопического социализма 40-х гг. Печерин указывает при этом на Жорж Санд, Пьера Леру, Мишлэ. И он прав — мистический элемент был очень силен в проповеди тогдашних социальных реформаторов. Человек того же поколения, что и Печерин, прошедший через те же идейные влияния, Герцен еще в 1848 г. писал:
«Французы нисколько не освободились от религии: читайте Ж. Санд и Пьера Леру, Луи Блана и Мишлэ, вы всюду встретите христианство и романтизм, переложенный на наши нравы; везде дуализм, абстракция, отвлеченный долг, обязательные добродетели, официальная, риторическая нравственность без соотношения к практической жизни».
Вот эти элементы тогдашней социалистической проповеди — отражение практического бессилия мелкой буржуазии при столкновении двух основных классов современного общества — и оказались больше всего родственными Печерину, выходцу из крепостнической России, слишком раннему предвестнику слишком медленной весны, которому еще трудней было найти реальную опору своих реформаторских мечтаний, чем мечтательно-сентиментальному социализму Ж. Санд и Пьера Леру.
Жизнь Печерина была раз и навсегда сломана этим фальшивым шагом. Наступившее впоследствии разочарование его в избранном им пути было глубоко, о папстве и монахах он не писал впоследствии иначе, как с ненавистью, но еще раз переломить свою судьбу у него не хватило сил. Он отомстил себе и соблазнившему его фетишу иначе: в своих записках и письмах он дал такую уничтожающую характеристику и самого своего шага и той «смрадной могилы», в которую он попал, что она не утеряла своей остроты и до сих пор.
Под влиянием общего оживления общественной жизни в России, а также своего свидания с Герценом и публицистической деятельности последнего за границей, Печерин в 1860 г. вновь взбунтовался и бросил свой монастырь.
«Я проспал 20 лучших лет моей жизни (1840–1860), — писал Печерин через несколько лет. — Да что же тут удивительного! Ведь это не редкая вещь на святой Руси. Сколько у нас найдется людей, которые или проспали всю жизнь, или проиграли ее в карты. Я и то и другое сделал: и проспал, и проигрался в пух».