Замок
Шрифт:
(а – А вы только и знаете, что приказывать да указывать. Вы, наверно, учитель.
б – Упрямство – мое лучшее качество.
с – Правда?)
– Да неужели? Вы правда так думаете? Невыносимый упрямец? Что ж, ничего лучшего я бы себе и не пожелал.
В ту же секунду К. почувствовал, как что-то щекотнуло его по шее сзади. Желая устранить досадную помеху, он схватился за шею рукой, потом обернулся. Сани! К., по-видимому, и за ворота не успел выйти, как сани, странно бесшумные на глубоком снегу, тронулись с места, без бубенцов, без света, они пролетели теперь мимо К., и кучер, не иначе как в шутку, слегка тронул его кончиком кнута. Кони, эти мощные, породистые звери, чью стать и прыть, пока они томились в понуром ожидании, трудно было оценить, упругим, но легким и ладным напрягом всех своих мышц, не замедляя бега, играючи взяли поворот и во весь опор устремились к Замку, К. и оглянуться не успел, как всё – и кони, и сани – разом сгинуло в кромешной тьме.
Господин извлек карманные часы и с упреком заметил:
– Итак, Кламму пришлось прождать два часа.
– Из-за меня? – удивился К.
– Ну конечно, – ответил господин.
– Он не может вынести моего вида? – спросил К.
– Да, не может, – подтвердил господин. – Ну а теперь я снова отправляюсь домой, – добавил он. – Вы и представить себе не можете, сколько работы меня там ждет. Я ведь здешний секретарь Кламма, Момус моя фамилия. Кламм – человек труда, и всем, кто у него в подчинении, приходится по мере сил на него равняться.
Господин вдруг стал чрезвычайно разговорчив, было видно, что на любые вопросы К. он сейчас готов ответить с радостью, но К. упорно хранил молчание и только пристально вглядывался в физиономию секретаря (изучал эти пухлые щеки, крепенькую пуговку носа, что, безнадежно утопая между щек, тем не менее снова и снова отважно порывалась вынырнуть, этот подбородок, студенисто подрагивающий от собственной полноты), словно пытаясь разгадать в ней закономерности формирования черт лица, вид коих Кламм способен вынести. Но, так ничего и не обнаружив, отвел глаза, даже на прощание господина не ответил и лишь сейчас решил посмотреть, как тот прокладывает себе путь обратно во двор, пробиваясь через толпу людей, вывалившихся вдруг из ворот, – очевидно, это были слуги Кламма Выходили они в большинстве попарно, в остальном же без всякого порядка и строя, болтая друг с дружкой, а иные, проходя мимо К., сдвигали головы, принимаясь о чем-то шептаться. Ворота за ними уже медленно закрывались. К. вдруг так захотелось тепла, света, участливого слова, да в школе, наверно, его все это и ждет, но у него – даже если забыть, что очутился он на незнакомой улице, – все равно было чувство, что в нынешнем состоянии ему дорогу домой нипочем не найти. Да и не больно-то манила его такая цель, воображая себе, пусть и в самых радужных красках, все, что он застанет дома, он смутно ощущал, что сегодня ему этого недостаточно. Однако здесь оставаться тоже нельзя, вот он и тронулся в путь…/
34
/…1. Угрозы хозяйки не страшили К., надежды, которыми она пыталась заманить его в ловушку, мало его трогали; но вот протокол – протокол начинал потихоньку его прельщать. Не из-за Кламма, до Кламма далеко, однажды хозяйка сравнила Кламма с орлом, К. это показалось тогда просто смешно, но сейчас он так не думал, он думал о безмолвии и страшной отдаленности Кламма, о горней неприступности его жилища, о его надменном взоре с недосягаемых высот, взоре, который ни ощутить, ни перехватить, ни отразить невозможно, о кругах, которые Кламм по непостижимым законам там, вверху, описывает и вершит, кругах, лишь мгновениями видимых, – о да, все это был Кламм, и все это действительно роднило его с орлом. Впрочем, протокол, над которым Момус сейчас разламывал соленый крендель, собираясь закусить им пиво и обильно посыпая все свои бумаги солью и крошками, ко всему этому никакого отношения не имел. И тем не менее вовсе никчемной писаниной протокол считать нельзя; пусть не со своей колокольни, но в общем смысле хозяйка, конечно, права, когда говорит, что К. ничем пренебрегать не должен. К. ведь и сам, когда не раскисал от разочарований, как сегодня после столь неудачного вечера, думал так же. Но сейчас он мало-помалу приходил в себя, наскоки хозяйки придавали ему новых сил, ибо если она и талдычит без конца про то, какой он невежа и насколько невозможно его вразумить, однако пыл, с каким она это утверждает, лишний раз доказывает, насколько важно ей именно его, К., вразумить, так что, если даже манерой своих ответов она и старается его унизить, слепой раж, с которым она этого добивается, лишь свидетельствует, какой властью обладают над ней его, К., якобы мелкие и ничтожные вопросы. Так почему бы этим влиянием не воспользоваться? А его влияние на Момуса, пожалуй, и того сильней, хоть этот Момус в основном отмалчивается, а когда говорит, все больше норовит брать глоткой, ну а если молчит он попросту из опаски, авторитет свой боится растерять, не потому ли он и хозяйку сюда притащил, которая, благо никакой служебной ответственностью не связана, применяясь только к причудам поведения К., то лаской, то таской пытается заманить его в силки протокола? И как вообще обстоит с этим протоколом? Разумеется, до Кламма он не дойдет, но разве еще до Кламма, на пути к Кламму у К. мало работы? Разве именно сегодняшний день и особенно вечер не доказывают, что тот, кто надеялся досягнуть до Кламма наугад, одним слепым прыжком в неизвестность, изрядно недооценил расстояние, которое ему предстоит преодолеть? Нет, если до Кламма вообще можно добраться, то только за шагом шаг, и среди вех на этом пути, безусловно, и трактирщица, и Момус. Сегодня, к примеру, по крайней мере по внешней видимости, если кто и не допустил К. до Кламма, то лишь эти двое. Сперва хозяйка, когда предупредила, куда К. направляется, потом Момус, который, углядев К. из окна, немедленно отдал соответствующие распоряжения, ведь даже кучер был поставлен в известность – мол, до ухода К. отъезда не жди, – потому-то он с таким для К. тогда совершенно непонятным упреком в голосе и посетовал: дескать, этак еще долго ждать придется, покуда он, К., не уйдет. Вот как все было подстроено, невзирая на всю пресловутую чувствительность Кламма, о которой тут любят слагать легенды и которая тем не менее, как, проговорившись, почти признала хозяйка, сама по себе не могла стать препятствием, чтобы К. до Кламма допустили. Кто знает, как бы все сложилось, не окажись хозяйка и Момус врагами К., или, по крайней мере, побойся они свою враждебность открыто выказать. Возможно и даже очень вероятно, что К. и тогда не пробился бы к Кламму, перед ним встали бы другие препятствия, запас коих на этом пути, быть может, вообще неисчерпаем, однако совесть К. хотя бы в том отношении была чиста, что он все подготовил правильно, тогда как сегодня он, хоть и должен был предвидеть вмешательство трактирщицы, ничего не предпринял, чтобы от него защититься. Впрочем, даже зная, какие совершил ошибки, К. не знает, как можно было их избежать. Самое первое его намерение – устроиться в деревне неприметным рядовым работником, – судя по письму Кламма, оказалось весьма разумным. Однако потом он поневоле от этого замысла отступился, когда предательское явление горе-посланца Варнавы заставило его поверить, будто в Замок проникнуть легче легкого, все равно что воскресным днем за город на ближайший пригорок прогуляться, – больше того, весь вид посланца, его улыбка, его глаза прямо-таки подбивали немедленно так и сделать. А потом, не успел он одуматься, с мыслями собраться, возникла Фрида, а вместе с ней и по сей день до конца не отринутая им вера, будто благодаря ее посредничеству между ним и Кламмом установилась почти телесная, чуть ли не до интимного шепота близость, о которой поначалу, быть может, один только К. знал, но которой достаточно одного маленького толчка, одного слова или даже взгляда, чтобы открыться прежде всего Кламму, а потом и всем остальным как нечто хотя и совершенно невероятное, но тем не менее – силою самой жизни, силою любовных объятий – да, само собой разумеющееся. Увы, все оказалось совсем не так просто, а К., вместо того чтобы скромно трудиться где-нибудь простым рабочим, уже сколько времени ищет Кламма, по-прежнему нетерпеливо, вслепую и безуспешно. Правда, тем временем подвернулись и другие возможности: дома его ждут нехитрые обязанности школьного смотрителя, может, если спросить о желаниях К., это место и не вполне ему по душе, слишком оно для нынешнего положения К. будто на заказ подобрано, слишком уж явно оно временное, от прихотей слишком уж многих начальников, прежде всего учителя, зависимое, но все-таки для начала это плацдарм надежный, вдобавок изъяны должности с лихвой перекрываются предстоящей свадьбой, которой К. в своих мыслях покамест почти не касался и которая теперь вдруг надвинулась на него во всей своей неотложной важности. Ну кто он такой без Фриды? Ничтожество, тупо влекущееся за любым мерцающим светляком – будь то шелковый отсвет Варнавиной куртки или серебристо-белое платье служанки из Замка. Правда, и с Фридиной любовью он не заполучил Кламма первым же мановением руки, только в полном безумии можно было в такое поверить, да что там поверить – почти предвкушать, и, хотя подобные чаяния все еще при нем, словно опровержение жизнью ничуть им не вредит, в планах своих он не намерен на них рассчитывать. Они, впрочем, и не нужны ему теперь, вместе со свадьбой у него появляются иные, вполне твердые виды на будущее: член общины, права и обязанности, уже не чужак, – пожалуй, ему придется только остерегаться самодовольства всех этих людей, но это легко, особенно когда Замок перед глазами. Гораздо трудней покориться обстоятельствам, справлять мелкую работу для мелких людишек – пожалуй, он начнет с того, что подчинится сейчас протоколу. Со смутным подозрением К. посмотрел на бумаги (с которых Момус теперь тщательно и тщетно сдувал крошки). Потом решил повернуть разговор на другое. Может, зайдя с другой стороны, он ближе подберется к истине? Словно между ними и не было никаких разногласий, он как ни в чем не бывало спросил:
– Это про сегодняшний вечер столько написано? Все бумаги только об этом?
– Все, – с радостной готовностью ответил Момус, словно только этого вопроса и ждал. – Это же моя работа.
(Когда есть силы смотреть на вещи неотрывно и во все глаза, видишь многое, но стоит один раз расслабиться и смежить веки, все мгновенно растворяется во тьме.)
– А нельзя ли мне оттуда что-нибудь прочесть? – спросил К.
Момус принялся перелистывать бумаги, словно решая, допустимо ли хоть что-то из них показать К., потом заявил:
– Нет, к сожалению, никак невозможно.
– Меня это наводит на мысль, – заметил К., – что там есть вещи, которые я мог бы опровергнуть.
– Которые вы попытались бы опровергнуть, – поправил его Момус. – Да, такие вещи там есть. – Тут он взял карандаш и словно в подтверждение, ухмыляясь, с нажимом подчеркнул несколько строк.
– А я не любопытен, – сказал К. – Можете и дальше подчеркивать в свое удовольствие, господин секретарь. Своя рука владыка, вы тут, в тиши да в покое, какие угодно гадости обо мне могли написать. Однако меня нисколько не волнует, что у вас там к делам подшито. Просто я подумал, вдруг там есть кое-что для меня поучительное, какие-то вещи, из которых я мог бы почерпнуть отдельные, пусть нелицеприятные, но честные суждения обо мне безусловно опытного, заслуженного чиновника. Вот что-то в таком духе я охотно бы прочел, люблю, когда меня поучают, не люблю делать промахи, не люблю причинять людям неприятности.
– И люблю разыгрывать святую простоту, – вставила трактирщица. – Вы слушайтесь лучше господина секретаря, глядишь, ваши желания отчасти и исполнятся. Из его вопросов вы хоть исподволь, околичностями смогли бы вызнать, о чем в протоколе речь, а ответами своими вдруг бы и на суть протокола повлиять сумели.
– Я слишком господина секретаря уважаю, – заметил К., – чтобы предположить, будто он, если уж вознамерился о чем-то умолчать, способен в ходе допроса ненароком об этом проговориться. Да и нет у меня ни малейшего желания хотя бы косвенно, тем, что вообще соглашаюсь перемежать своими ответами неблагоприятные для меня писания, подкреплять, быть может, заведомо несправедливые, облыжные обвинения.
Момус в раздумье глянул на трактирщицу.
– Что ж, тогда будем сворачивать наши бумаги, – заявил он. – Мы и так достаточно долго с этим тянули, господин землемер не вправе сетовать на нетерпение с нашей стороны. Как сказал господин землемер: «Я слишком уважаю господина секретаря» – ну и так далее, имея в виду, очевидно, что слишком большое уважение, которое он ко мне питает, лишило его дара речи. Так что, будь я в силах его уважение уменьшить, я бы, возможно, все-таки получил ответы на свои вопросы. К сожалению, я вынужден это уважение только усугубить, поставив господина землемера в известность, что бумаги мои в его ответах вовсе не нуждаются, как не нуждаются они ни в дополнениях, ни в исправлениях, зато вот он-то весьма нуждается в протоколе, причем как в вопросах, так и в ответах (коих я добивался от него для его же пользы). Но как только я покину эту комнату, протокол уйдет от него навсегда и никогда более ему не откроется. Медленно кивнув К., хозяйка сказала:
– Я-то, разумеется, это знала и, как могла, пыталась вам намекнуть, да вы меня не поняли. Там, во дворе, вы понапрасну ждали Кламма, а здесь, в протоколе, вы заставили Кламма ждать понапрасну. Непутевый, ну до чего же вы непутевый!
В глазах у нее стояли слезы.
– Однако пока что, – сказал К., пуще всех слов тронутый этими слезами, – господин секретарь еще здесь, да и протокол тоже.
– Я уже ухожу, – заявил Момус, собирая бумаги в папку и вставая.
– Ну хоть теперь-то вы согласны отвечать, господин землемер? – спросила хозяйка.
– Слишком поздно, – изрек секретарь. – Пепи пора отпирать, слуги заждались, уже давно их время.
И действительно, со двора в дверь давно стучали, Пепи стояла там, удерживая щеколду, и ждала только окончания переговоров с К., чтобы сразу отпереть.
– Открывайте, деточка, открывайте, – сказал секретарь, и в дверь тотчас же гуртом, толкая и не замечая друг друга, попер служивый люд уже знакомого К. обличья, все в той же землистого цвета форменной одежде. Лица у всех были злющие, слишком долго их заставили ждать, мимо К., хозяйки и секретаря они проталкивались, вовсе их не замечая, словно те им ровня, такие же посетители, как и все прочие; счастье еще, что секретарь успел собрать свои бумаги и крепко держал папку под мышкой, ибо столик их первым же напором толпы был опрокинут, да так и не поднят, все новые и новые мужики, ничтоже сумняшеся, будто так и надо, просто через него перешагивали. Правда, пивной кружке секретаря упасть не дали, кто-то из холопов с ликующим гортанным рыком ее цапнул и радостно устремился к Пепи, которую, впрочем, в столпище мужичья было и не разглядеть. Вокруг нее колыхался целый лес возмущенно вытянутых рук, указующих на стенные часы в яростном намерении довести до сознания девушки, сколь вероломно обходится она с людьми, задерживая открытие буфетной. И хотя вины Пепи в задержке не было, истинным виновником, пусть и невольно, по сути, был К., однако Пепи, похоже, оправдаться совсем не умела – да и трудно ей было, по молодости и неопытности, всю эту ораву хоть как-то образумить. Иное дело Фрида – она бы сейчас только вскинулась, и все мигом бы разбежались. А Пепи – та все еще не могла выбраться из толкучки, что опять-таки не устраивало толкущихся, ибо хотели они только одного – чтобы им налили пива. Но толпа сама с собой совладать не умела и сама же лишала себя удовольствия, которого все так жаждали. Перекатываясь то в одну сторону, то в другую, колышущееся людское месиво мяло внутри себя маленькую девчушку, храбрость которой проявлялась лишь в том, что она не кричала, – саму ее было уже не видно и не слышно. Между тем со двора вваливались все новые и новые люди, в буфетной начиналась давка, выбраться из нее секретарь не мог, до дверей – что в прихожую, что во двор – было не пробиться, они, все трое, притиснутые друг к другу, старались держаться вместе, хозяйка, схватившись за секретаря, К. напротив и настолько к секретарю близко, что их лица почти соприкасались. Однако ни секретаря, ни трактирщицу подобная сумятица, похоже, не удивляла и даже не сердила, они воспринимали происходящее как рядовое явление природы, только старались уберечься от слишком сильных толчков, всецело вверив себя людскому потоку, и лишь опускали головы, когда надо было уклониться от чрезмерно близкого, жаркого дыхания все еще не дорвавшихся до пива мужиков, в остальном же вид имели вполне спокойный, разве что отрешенный слегка. В такой близи к секретарю и хозяйке, образуя с ними, хоть внешне, быть может, это никак не обнаруживалось, одну группу, явно противостоящую остальной толпе в буфетной, К. вдруг ощутил, как меняется его к ним отношение: все служебное, лично неприязненное, классово чуждое между ними, казалось, сейчас устранено или по крайней мере отложено на потом.
– А уйти вы все-таки не можете, – сказал он секретарю.
– Нет, сию секунду не могу, – согласился тот.
– А протокол? – спросил К.
– Протокол в папке, – ответил Момус.
– Я бы хотел хоть краем глаза на него взглянуть, – сказал К. и почти непроизвольно потянулся к папке, ухватив ее за угол.
– Нет-нет, – испугался Момус, пытаясь от него увернуться.
– Да что же вы это делаете? – всполошилась хозяйка и слегка шлепнула К. по руке. – Что по легкомыслию да высокомерию упустили, решили теперь силой наверстать? Да вы просто изверг, жуткий человек! Разве имел бы этот протокол хоть какую-то ценность в ваших руках? Это все равно что цветок на лугу, который корова языком слизнула!