Занятие не для дилетантов
Шрифт:
— Что ты думаешь об этом, Дороти? Что ты думаешь?
— Бог мой, о чем?
Я увидела перед собой грандиозную перспективу нового контракта, за который хорошо заплатят. Я как раз простаивала, и Кэнди не позволила бы мне отказаться от работы. Вопреки тому, что я, очевидно, вполне здорова, каждый, с самого моего детства, считал своим долгом приглядывать за мной, словно за умственно отсталой.
— Ты ничего не знаешь? — блаженство, разлившееся по ее лицу, породило во мне сомнения. — Джерри Болтон мертв.
Я с ужасом вынуждена отметить, что, как и она, да и все на студии, восприняла это известие как хорошую новость. Я села напротив Кэнди, а она уже достала бутылку шотландского и два стакана, чтобы отпраздновать это событие.
— Что значит мертв? Левис еще вчера видел его.
— Убит, — радостно сообщила она. Тут я спросила себя, не результат ли моих литературных творений эта ее мелодраматическая манера поведения?
— Но кем?
Неожиданно она смутилась и, запинаясь, ответила:
— Я не знаю, смогу ли я сказать… Кажется, мистер Болтон имел… э… моральные принципы… которые… которые…
— Кэнди, у каждого есть свои принципы, неважно какие. Объясни подробнее.
— Его нашли в одном доме, около Малибу, кажется, он был там старым клиентом. Он пришел с молодым человеком, который потом исчез. Он и убил Болтона. Радио назвало это преступлением на почве секса.
Итак, тридцать лет Джерри Болтон скрывал свое истинное лицо. Тридцать лет он играл роль безутешного, нетерпимого в вопросах нравственности вдовца. Тридцать лет пачкал грязью молодых актеров определенного типа, похожих на женщин, часто, несомненно в целях самозащиты, губил их карьеру… Жуть какая-то.
— Почему они не замяли дело?
— Убийца, как полагают, сразу же позвонил в полицию, а затем в газеты. Тело нашли в полночь. Тайное, как говорится, стало явным. Владельцу этого притона пришлось раскрыть карты.
Механически я поднесла стакан к губам, затем с отвращением поставила обратно на стол. Для спиртного слишком рано. Я решила пройтись по студии. Всюду царило оживление. Я могла бы даже сказать, народ веселился, как на празднике, и мне стало немного досадно. Человеческая смерть никогда не делала меня счастливой. Все эти люди в свое время натерпелись от Болтона, и двойная новость о его тайной жизни и смерти доставляла им нездоровое удовольствие. Я быстро ушла и направилась к площадке, где работал Левис. Съемки начинались в восемь утра, но после бессонной ночи едва ли он мог предстать перед камерой в хорошей форме. Однако я нашла его, прислонившегося к стене, улыбающегося и непринужденного, как обычно. Он направился ко мне.
— Левис, ты слышал новости?
— Да, конечно. Завтра не работаем, траур. Мы сможем заняться садом. — Помолчав, он добавил: — Нельзя сказать, что я принес ему удачу.
— Все это мешает твоей карьере, — ленивым жестом он отмахнулся от разговора.
— Ты нашел мое письмо, Левис?
Он посмотрел на меня и начал краснеть:
— Нет. Меня не было всю ночь.
Я рассмеялась.
— Ты имеешь полное право. Я только хотела сказать, что очень обрадовалась «роллсу», но от изумления начала молоть какую-то чушь. И поэтому ты не понял моей радости. Вот и все. Потом мне было так стыдно.
— Ты никогда не должна чувствовать себя виноватой из-за меня, — заверил меня Левис. — Никогда.
Его позвали. Репетировалась короткая любовная сценка с участием восходящей звезды Джун Пауэр, брюнетки с жадным ртом. Она с явным восторгом устроилась в объятиях Левиса, и я поняла, что теперь он вряд ли будет проводить ночи дома. Так и должно быть, решила я и отправилась к зданию дирекции студии, где собиралась позавтракать с Паулем.
8
«Роллс» застыл, огромный и таинственный: машина для дальних поездок, грязно-белый, с черной обшивкой, или когда-то черной, с медными деталями, тускло блестевшими повсюду. В лучшем случае это была модель 1925 года. Настоящий кошмар. Так как в гараж вторая машина не помещалась, нам пришлось оставить его в саду, в котором и так уже негде было повернуться. Высокие сорняки очаровательно покачивались вокруг «роллса». Левис радовался, как ребенок, его все время тянуло к машине, а заднее сиденье он даже предпочел креслу на террасе. Мало-помалу он заполнил «роллс» книгами, сигаретами, бутылками и, возвратившись со студии, обычно там и устраивался, высунув ноги в открытую дверь и наслаждаясь смесью запахов ночи и затхлости, исходящих от старых сидений. Слава Богу, Девис не заикался о ремонте «роллса». Честно говоря, я совсем не представляла, как ему вообще удалось доставить этого старичка к дому.
К общему удовольствию, мы решили мыть «роллс» каждое воскресенье. И тот, кто в воскресное утро не чистил «роллс» 1925 года выпуска, стоящий, как статуя в запущенном саду, потерял одну из самых больших радостей в жизни. Полтора часа уходило на, наружную часть и еще полтора — на внутреннюю. Обычно я начинала с помощи Левису, занимавшемся фарами и радиатором. Затем, уже самостоятельно, переходила к обивке. Интерьер — это мой конек! За «роллсом» я ухаживала лучше, чем за собственным домом. Я покрывала кожу сидений специальной пастой, а затем полировала ее замшей. Драила деревянные части приборной доски, заставляя их блестеть. Потом, подышав на диски приборов, протирала их, и перед моим восторженным взором на сверкающем спидометре появлялись цифры 80 миль/час. А снаружи Левис, в тенниске, трудился над покрышками, колесами, бамперами. К половине двенадцатого «роллс» сверкал в полном великолепии, а мы, млея от счастья, потягивали коктейли, ходили вокруг машины, поздравляли себя с завершением утренней работы. И я знаю, чему мы радовались: полной бессмысленности наших трудов. Пройдет неделя. Ветки снова сплетутся вокруг «роллса», а мы никогда не будем им пользоваться. Но в следующее воскресенье мы все начнем сначала. Вновь вместе откроем радости детства, самые неистовые, самые глубокие, самые беспричинные. На следующий день, в понедельник, мы возвратимся к своей работе, за которую получаем деньги, размеренной и регулярной, позволяющей нам пить, есть и спать, к работе, по которой все о нас и судят. Но как же я иногда ненавидела жизнь и ее деяния! Вот ведь странно: может быть, чтобы любить жизнь по-настоящему, надо уметь как следует ее ненавидеть…
В один чудесный вечер в сентябре я лежала на террасе, закутавшись в один из свитеров Левиса, теплый, грубый и тяжелый, которые мне так нравятся. С определенными трудностями, но я все же уговорила Левиса сходить со мной в магазин, и он, благодаря прекрасному заработку, пополнил свой до того несуществовавший гардероб. Я часто одевала его свитера; я любила носить одежду мужчин, с которыми жила, — думаю, единственный грех, в котором они могут меня упрекнуть. В полудреме я просматривала удивительно глупое либретто для кинофильма, к которому от меня требовали за три недели написать диалоги. Речь шла о глупенькой девчушке, которая встречает интеллигентного молодого человека и под его влиянием расцветает прямо на глазах, или о чем-то в этом роде. Единственная проблема состояла в том, что эта глупая девушка казалась мне куда более интеллигентной, чем молодой человек. Но, к сожалению, ставился фильм по бестселлеру, так что линию сюжета изменить я не могла. Итак, зевая, я с нетерпением ожидала прихода Левиса. Но увидела вместо него в просторном твидовом, почти черном костюме, но зато с огромной брошью на воротнике, знаменитую, идеальную Лолу Греветт.
Ее машина остановилась перед моим скромным жилищем, Лола промурлыкала что-то шоферу и открыла ворота. Ей не сразу удалось обойти «роллс». А когда она увидела меня, в ее темных глазах застыло изумление. Должно быть, я представляла собой исключительное зрелище: спутанные волосы, огромный свитер, шезлонг и бутылка шотландского. Я, вероятно, напоминала одну из тех одиноких алкоголичек, героинь пьес Теннеси Уильямса, которые, кстати, я так любила. Лола остановилась в трех шагах от террасы и дрогнувшим голосом произнесла мое имя:
— Дороти, Дороти…
Я никак не могла поверить своим глазам. Лола Греветт — национальное достояние, она никуда не выходила без телохранителя, любовника и пятнадцати репортеров. Что она делала в моем саду? Мы уставились друг на друга, как две совы, и я не смогла не отметить, что она превосходно следит за собой. В сорок три она сохранила красоту, кожу и очарование двадцатилетней. Вновь услышала я: «Дороти», — и, поднимаясь с шезлонга, проквакала «Лола», без особого энтузиазма, но достаточно вежливо. Тут она заторопилась, прыгая по ступенькам, как молодой олень, от чего груди под блузкой жалостливо затряслись. Она упала мне в объятия. Только теперь я сообразила, что мы обе были вдовами Френка.