Запад против России
Шрифт:
Во Франции за последние годы образовалось парламентское большинство из республиканцев, и вели они свои дела порядочно, чисто, спокойно, без потрясений. Улучшили армию, дали для нее громадные суммы не споря, но и не думали о войне, и все понимали, и во Франции, и в Европе, что если есть вполне миролюбивая партия, то, уж конечно, это они, республиканцы. Предводители их отличались сдержанностью и необычным еще у них благоразумием. В сущности, однако, все это люди отвлеченные и идеалисты. Это давно уже отпетые и ужасно бессильные люди. Это либеральные, седые, но молодящиеся старички, воображающие себя все еще молодыми. Они остановились на идеях первой французской революции, то есть на торжестве третьего сословия, и в полном смысле слова суть воплощение буржуазии. Это совершенно та же июльская монархия, но с тою лишь разницей, что она называется республикой и что нет короля (то есть, уж разумеется, «тирана»). Все, что они внесли нового, – это провозглашение в 1848 году всеобщей подачи голосов, которого так боялось июльское королевское правительство и из которого не только не вышло ничего опасного, а, напротив, очень даже много, для буржуазии, полезного. Очень тоже пригодилась потом эта идея правительству Наполеона III. Но старички удовлетворены были ею в высшей степени, и их, как детей, тешит, что они республиканцы. Слово «республика» у них что-то комически-идеальное. Казалось бы, эта невинная партия могла вполне удовлетворить Францию, то есть городскую буржуазию и землевладельцев. Но оказалось напротив. В самом деле, почему республика всегда казалась во Франции правительством неблагонадежным. И если республиканцы не были всегда ненавидимы, то всегда были презираемы за бессилие их огромным большинством буржуазии. Если не прямо презираемы, то всегда не уважаемы. Народ тоже в них почти никогда не верил. Дело в том, что каждый раз, с воцарением во Франции республики, все во Франции как бы теряло свою прочность и самоуверенность. Всегда до сих пор республика была лишь какой-то временной срединой – между социальными попытками самого страшного размера и каким-нибудь, иногда самым наглым, узурпатором. И так как это почти всегда случалось, то так и привыкло на нее смотреть общество, и чуть лишь наступала республика, то всегда все начинали чувствовать себя как бы в междуцарствии, и как бы благоразумно ни правили республиканцы, но буржуазия всегда при них уверена, что рано ли, поздно ли, а грянет красный бунт или опять наступит какая-нибудь монархия. Кончилось тем, что монархическое правление буржуазия полюбила гораздо больше, чем республику, несмотря даже на то, что монархия, как, например, Наполеона III, выражала даже как бы попытки войти в соглашение с социалистами, тогда как уж никто на свете не может быть враждебнее социалистам, как чистые республиканцы: для республиканцев было бы только слово республика, а социалисты ищут не слова, а одного лишь дела. По принципам социалистов все равно – республика, монархия ли, французы ли они будут или станут немцами, и, право, даже если б вышло как-нибудь так, что им мог бы пригодиться сам папа, то они провозгласили бы и папу. Они прежде всего ищут своего дела, то есть торжества четвертого сословия и равенства в распределении прав в пользовании благами жизни, а под каким знаменем – это уж как там придется, все равно, хоть под самым деспотическим.
Замечательно, что князь Бисмарк ненавидит социализм не меньше папства и что германское правительство, в самое последнее время особенно, стало как-то слишком бояться социалистической пропаганды. Без сомнения, это потому, что социализм обезличивает национальное начало и подъедает национальность в самом корне, а принцип национальности есть основная, есть главная идея всего германского объединения, всего того, что совершилось в Германии в последние годы. Но очень может быть, что князь Бисмарк смотрит еще глубже, а именно: социализм есть сила грядущая для всей Западной Европы, и если папство когда-нибудь будет покинуто и отброшено правительствами мира сего, то весьма и весьма может случиться, что оно бросится в объятия социализма и соединится с ним воедино. Папа выйдет ко всем нищим пеш и бос и скажет, что все, чему они учат и чего хотят, давно уже есть в Евангелии, что до сих пор лишь время не наступало им про это узнать, а теперь наступило, и что он, папа, отдает им Христа и верит в муравейник. Римскому католичеству (слишком уж ясно это) нужен не Христос, а всемирное владычество: «Вам-де надо единение против врага – соединитесь под моею властью, ибо я один всемирен из всех властей и властителей мира, и пойдем вместе». Эту картину, вероятно, предвидит князь Бисмарк, ибо лишь он один из всех дипломатов возымел настолько зоркий взгляд, чтоб провидеть живучесть римской идеи и всю ту энергию, с которою она готова себя отстоять, не различая уже средств. Жить ей хочется адски, а убить ее трудно, это змея! – вот что понимает во всей силе один лишь князь Бисмарк – главный враг папства и римской идеи!
Но молодящиеся старички, французские республиканцы, этого не в состоянии были понять. Клерикалов они ненавидели из одного уже либерализма, но считали папу бессильным и презренным, римскую идею – совсем отжившею. Они не догадались даже ужиться с страшною клерикальною партиею, хотя бы только политически, чтоб придать себе больше крепости. По крайней мере, они могли бы не раздражать пока клерикалов, не затрагивать их с таким нарочным задором, и даже могли бы пообещать некоторое содействие в ближайшем будущем при выборе нового папы. Но они именно сделали все противоположное – или от идеальной честности своих убеждений, или просто по легкомыслию. Последнее время они особенно стали гнать клерикалов, и как раз в ту минуту, когда папству лишь только и оставалось что одна Франция как поддержка, иначе выходил страшный шанс умереть папству вместе с Пием IX. Ибо кто, в случае нужды, мог бы в Европе обнажить меч за «свободу» избрания папы и за свободу избранного папы? Да и меч этот должен быть сильный и могучий. Другого выбора не оставалось, кроме Франции и ее миллионной армии. И вот Франция-то и во главе врагов! Правда, маршал Мак-Магон послушен, но он в тисках и выпутаться сам не умеет: большинство палаты республиканское и либеральное, и ни одна из партий не в силах заместить его. Одним словом, сковырнуть республиканское большинство невозможно, и вот вдруг клерикалы – эти презираемые и бессильные клерикалы – выручают маршала Мак-Магона и проявляют на весь мир такое могущество, какого никто от них не ожидал более. Они дают знать партиям, что им можно соединиться лишь под клерикальным знаменем, и те, пораженные очевидностью, разом с ними соглашаются. В самом деле: и у легитимистов, и у бонапартистов самый главный и ближайший враг их – все это же республиканское большинство. Если каждая из этих партий будет работать для себя порознь, то ничего не достигнет, а, соединившись вместе, эти партии могут составить силу, и все побороть, и республиканцев разогнать. А там уже, когда раздавят республику, можно будет каждой партии позаботиться о себе, и, уж разумеется, каждая из них тем больше будет иметь шансов на успех, чем больше она угодит клерикалам. Клерикалы все это рассчитали математически, соединение произошло, и клерикальное большинство сената разрешило Мак-Магону разогнать республиканцев.
Черное войско. Мнение легионов как новый элемент цивилизации
Проявив такую внезапную силу и ловкость, клерикалы несомненно пойдут далее: они объявят в решительную для себя минуту войну Германии – и вот что немедленно понял князь Бисмарк! Главное они уже сделали: Мак-Магон уже согласился бросить Францию в политику приключений. Им ли остановиться перед дальнейшим? Не жалеть же им Францию; Франция, как и все на свете, им нужна, пока лишь может приносить им пользу. О, они бы могли ее пожалеть: эта страна – единственная их надежда и служила им столько веков! Но теперь именно пришла для них самая роковая минута в целое тысячелетие, и коль подвернулась Франция, – то отчего же не высосать и ее соки, хотя бы до убиения ее, и не рискнуть самым ее существованием? Надо взять у нее все, что она может дать, а главное, нельзя мешкать ни минуты: немного позже и для них будет несомненно поздно. Так что именно теперь надобно попробовать отбить Бисмарка, ибо если кто будет вредить при избрании папы, то, уж конечно, он. А вдобавок, Бисмарк именно в эту минуту как нарочно один, без союзников: Россия (вся надежда его) – занята теперь на Востоке. Наконец, если удастся смирить Бисмарка, хотя бы даже на время, то надо как можно скорей и заранее положить основание будущему: надо воспользоваться удавшимся моментом и, раз навсегда, создать из Франции уже прочную для себя союзницу, на все готовую и послушную, а для того произвести в ней переворот уже серьезный, радикальный и вековой. Без сомнения, во всем этом много риску, но колебаться могут другие, а не отцы иезуиты. Главное в том, что им и нет другого выбора в данный момент, как рисковать и рисковать… Ограничиться одним совершившимся во Франции клерикальным переворотом, без войны с Германией и без серьезной революции во Франции, им положительно невозможно. Дела их именно дошли до такого положения. Им надо все или ничего, если же взять мало, ограничиться каким-нибудь там влиянием в правительстве, то все равно это не принесло бы им ни малейшей пользы, ибо нужды-то их теперь большие! А потому они и должны решиться на самый открытый и наглый риск, ибо им надо взять весь va-banque. Если, на случай, риск не удастся и Францию, например, немцы победят и раздавят опять, то ведь все равно – им, клерикалам, хуже того, как теперь (то есть если б они сидели смирно и не начинали переворота), не будет: они останутся при том же, при чем были до начала «приключения», то есть в состоянии сквернейшем, но которое ухудшиться уже не может. Франция другое дело: если побеждена будет опять, то несомненно погибнет. Но таков ли иезуиты народ, чтоб перед этим остановиться: они знают, что если победит Франция, то они получат все, и уж до того укрепятся во Франции, что их не выведешь. А для этого у них есть свои особые средства, во Франции еще не слыханные.
Всякие другие революционеры, даже из самых ярых или красных, производя переворот, все же сообразуются, хоть отчасти, с чем-то общим, прежде данным и даже законным. Революционеры же иезуиты не могут действовать законно, а именно необычайно. Эта черная армия стоит вне человечества, вне гражданства, вне цивилизации и исходит вся из одной себя. Это status in statu, эта армия папы, ей надо лишь торжества одной своей идеи, – а затем пусть гибнет все, что на пути ей мешает, пусть гибнут и вянут все остальные силы, пусть умирает все не согласное с ними – цивилизация, общество, наука! Им несомненно необходимо обработать Францию в новом и уже окончательном виде, если случай будет на их стороне, и вымести из нее весь сор уж таким помелом, о каком до сих пор никто и не слыхивал, с тем чтоб и не пахло больше никаким сопротивлением, и дать стране новый организм, под строжайшей опекой иезуитов, на веки вечные.
Все это с первого взгляда может показаться весьма нелепым. Во французских газетах (и в наших) все благонамеренные люди сильно уверены, что клерикалы непременно сломают себе ногу на следующих выборах во французскую палату. Французские республиканцы, в невинности душевной, совершенно тоже убеждены, что вся activite devorante [58] новоразосланных префектов и мэров ровно ничего не добьется, а будут выбраны все прежние республиканцы, которые и составят прежнее большинство и немедленно скажут veto всем замыслам Мак-Магона; затем клерикалы будут выгнаны, а может быть, и сам Мак-Магон вместе с ними. Но уверенность эта весьма неосновательна, и наверно клерикалы на этот счет не слишком-то озабочены. Дело именно в том, что наивные и чистые сердцем старички все еще, несмотря на долгий опыт, не понимают, кажется, в полной силе, с каким народом они имеют дело. Ибо чуть-чуть выборы окажутся для клерикалов невыгодными, то они разгонят и новую палату, несмотря на все конституционные и законные права ее. Возразят мне, что это будет незаконно, а потому невозможно. Это так, но ведь что им законы, этой черной армии? Они наверно (и есть уже факты, о том свидетельствующие) внушат столь послушному маршалу Мак-Магону отчаянную решимость употребить в дело одно средство такое, которое и во Франции еще ни разу не было употреблено, именно: военный деспотизм. Воскликнут, что это старое средство, что его уже несколько раз употребляли, например, Наполеоны! И, однако, я осмелюсь заметить, что все это было не то: это средство, во всей его откровенности, действительно не употреблялось во Франции еще ни разу. Маршал Мак-Магон, заручившись преданностью армии, может разогнать новое грядущее собрание представителей Франции, если оно пойдет против него, просто штыками, а затем прямо объявить всей стране, что так захотела армия. Как римский император упадка империи, он может затем объявить, что отныне «будет сообразоваться лишь с мнением легионов». Тогда настанет всеобщее осадное положение и военный деспотизм, – и вот увидите, увидите, что это ужасно многим во Франции понравится! И поверьте, что если будет надобность, то явятся и плебисциты, которые большинством голосов всей Франции дозволят войну и дадут потребные деньги. В недавней речи своей к войскам маршал Мак-Магон говорил именно в этом смысле, и войска приняли его весьма сочувственно. Сомнений нет, что армия больше на его стороне. К тому же теперь он уже так далеко зашел, что ему и нельзя остановиться, иначе он никак не останется на своем месте, тогда как вся его политика и весь он выражаются в одном слове: «J’y suis et j’y reste»; то есть: «Сел и не сойду». Дальше этой фразы он, как известно, не пошел и, уж конечно, для торжества этого тезиса рискнет, пожалуй, даже существованием Франции. Готовность к подобному риску он уже раз доказал в франко-прусскую войну, когда, под влиянием бонапартистов, решился сознательно лишить Францию ее армии из преданности к династии Наполеона. Клерикалы же наверно обеспечили ему его «J’y suis et j’y reste». Раз соединив партии под своим знаменем, то есть бонапартистов и легитимистов, они наверно уже сумели ловко указать Мак-Магону, что ведь в случае нужды можно и совсем обойтись без Шамбора и без Бонапарта, и вовсе не надо будет их призывать, ни в каком даже случае, а просто бы самому ему, маршалу Мак-Магону, остаться диктатором и бессменным правителем, то есть уж не на семь лет, а навсегда. Вот таким образом и осуществится тезис «J’y suis et j’y reste», – было бы только согласие армии; согласие же Франции впоследствии неминуемо, ибо твердая диктаторская рука во главе власти очень и очень многим придется по вкусу. Подобные льстивые указания наверно уже были произнесены. Может быть, усомнятся в том, что такой человек, как Мак-Магон, может все это предпринять и исполнить. Но, во-первых, он первую половину дела предпринял и исполнил, и половину нисколько не легчайшую относительно проявления решимости, чем вторая будущая. А во-вторых, – вот такие-то именно люди, сами по себе вовсе не предприимчивые, если вдруг подпадут под чье-нибудь верховное и решительное влияние, то могут обнаружить огромную и роковую решимость, – и не то чтобы от большого гения, а именно от противоположной причины. Главное тут не соображение, а просто толчок, и если уж их раз хорошенько толкнуть, то они и прут в одну точку, до тех пор пока или пробьют лбом стену, или сломают себе рога.
58
Бешеная активность (фр.).
Довольно неприятный секрет
Все это совершенно понимают в Германии. По крайней мере, все официозные органы печати, находящиеся под влиянием князя Бисмарка, прямо уверены в неминуемой войне. Кто на кого бросится первый и когда именно – неизвестно, но война очень и очень может загореться. Конечно, гроза может еще пройти мимо. Вся надежда, если маршал Мак-Магон вдруг испугается всего, что взял на себя, и остановится, как некогда Аякс, в недоумении среди дороги. Но тогда он сам рискует погибнуть, и невероятно, чтоб он не понимал этого. А шанс недоумения среди дороги хоть и возможен, но вряд ли на него можно твердо понадеяться. Пока князь Бисмарк следит за всем, что происходит во Франции, с лихорадочным вниманием; он наблюдает и ждет. Для него гроза именно в том, что не в тот момент началось это дело, как он ожидал. Теперь же связаны руки. Всего же хлопотливее то, что открылись болячки, которые до сих пор тщательно прятались. Про главную болячку всех немцев я уже говорил, – это боязнь, что Россия вдруг догадается о том, как она могущественна и какую силу может иметь теперь, именно в настоящий момент, ее решающее слово, а главное – что «зависимость от союза с Россией есть, по-видимому, роковое назначение Германии, особенно с франко-прусской войны». Этот немецкий секрет может вдруг теперь обнаружиться – и для немцев будет это конфузно. Как ни искренно приязненна к нам была политика Германии за последние годы, но секрет-то все-таки соблюдался всеми немцами. Особенно печать действовала в этом смысле. До сих пор немцы всегда имели спокойный и гордый вид, прямо свойственный могуществу, не нуждающемуся ни в чьей помощи. Но теперь, конечно, слабое место должно выйти наружу. Ибо если клерикальная Франция решится на роковую борьбу, то Францию мало уже просто победить или лишь отбить ее нападение, если она первая бросится, а надо уж навеки ее обессилить, так-таки придавить, пользуясь случаем, – вот задача! А так как у Франции к тому же миллион с лишком войска, то чтоб дело это покончить наверно, надо, несомненно, обеспечить его, иначе нечего и приниматься. А обеспечения другого нет, как заручиться решающим словом России. Одним словом, неприятнее всего, что все это выходит так внезапно. Все прежние расчеты спутались, и теперь уже события командуют расчетами, а не расчеты властвуют над событиями. Франция может начать сегодня-завтра, лишь чуть-чуть управится у себя внутри. Она бросилась в политику приключений, что для всех очевидно, а если так, то где приключения остановятся, где их стена и граница? Это очень неприятно: так еще недавно немцы имели такой независимый вид, и особенно в последний год. Вспомним, что в этот год и Россия старалась рассмотреть в Европе друзей своих, и немцы знали про заботы России и имели самый приличный случаю торжественный вид. Конечно, всякое славянское движение всегда несколько Германию беспокоило, но можно даже прямо сказать, что в объявлении Россией войны два месяца назад даже, может быть, заключалось для Германии нечто почти приятное: «Нет, уж теперь-то они никак не догадаются, – думали в Германии два месяца назад, – что это мы в них нуждаемся, теперь они, напротив, стоя перед Дунаем, – “немецкой рекой”, вполне убеждены, что сами они ужасно в нас нуждаются и что в конце войны не обойдется без нашего веского слова. И это хорошо, что русские так думают, это нам в будущем пригодится». Сомнений нет, что наверно об нас так думали весьма многие тонкие немцы; вся печать ее так думала и писала и – вдруг теперь это клерикальное настроение все переворотило на другую сторону: «О, теперь они догадаются, теперь обо всем догадаются! А кроме того, надо, чтоб Россия как можно скорее кончила на Востоке и освободилась. Но оказать на нее давление весьма невыгодно. Разве сама испугается Англии и Австрии, но вряд ли. Соединиться же с Англией и Австрией для давления на Россию – нечего и думать: они потом не помогут, а Россия рассердится. Странное положение! Уж не помочь ли России, чтоб она кончила поскорее? Это можно сделать и не обнажая меча, а лишь давлением политическим, на Австрию например…», – вот как раздумывают теперь те же политики, и очень может случиться, что все это так именно и есть в самом деле.
Одним словом, мне хотелось высказать лишь мое убеждение, мою веру, что Россия не только сильна и могущественна, как всегда была, но теперь, особенно теперь, она самая сильная из всех стран Европы, и что никогда ее решающее слово не могло цениться в Европе так веско, как в данный момент. Пусть Россия сама занята на Востоке, но одно лишь решающее слово ее на весах европейской политики может покачнуть теперь весы по ее воле и желанию. Конечно, и сама Англия теперь понимает, что ввиду возможности весьма хлопотливых новых событий в крайне-западной Европе – и она, пожалуй, потеряет в глазах русских две трети своего престижа и что поймут же наконец даже самые мнительные из русских, что она отнюдь не рискнет на войну в случае сильной решимости России продолжать свое дело и скорее станет рассчитывать на дележ наследства после «больного человека», чем решится начать открытую войну за него в такую и без того хлопотливую минуту в Европе. В самом деле, случись так, что и впрямь что-нибудь разыграется в Западной Европе неожиданное и роковое, то никогда Англия не решится слишком всецело ввязаться в такое хлопотливое дело, столь несходное с обычным характером ее интересов, и уж наверно примет лишь зорко наблюдательное положение, выжидая, по обычаю своему, удобный момент, когда можно будет пронюхать где-нибудь какой-нибудь дележ добычи, чтобы немедленно к нему примазаться. Затевать же теперь (то есть до окончания разъяснений крайне-западных событий) с Россиею что-нибудь слишком серьезное будет уж слишком для нее не расчетливо. С другой стороны, Австрия, оставшись одна – что может сделать? Да и невероятно, чтобы клерикальное усложнение дела в крайне-западной Европе не смутило и ее хоть отчасти. И она, конечно, ждет, как и все, дальнейшей развязки событий, так что и у ней, как у всех, отчасти связаны руки. У всех связаны, а у одной России только распутаны. Вот уж и разыгралось, значит, нечто непредвиденное в нашу пользу. Ну как не рассчитывать на непредвиденное в решении судеб человеческих?
Миром управляет Бог и законы его, и если и впрямь разразится над Европой что-либо новое и усложненное, то, значит, рано ли, поздно ли, а тому непременно надо было совершиться. Но дай бог, чтобы я ошибся, дай бог, чтобы новая грядущая туча рассеялась и все предчувствия мои оказались лишь «пылкими» моими же фантазиями – фантазиями ничего не понимающего в политике человека. Все дело в том: правы ли все официозные органы печати в Германии, ожидающие и порочащие войну? С другой стороны, министры Мак-Магона изо всех сил, прежде всяких обвинений, уверяют французов и весь свет, что Франция не начнет войны. Согласитесь, что все это, по крайней мере, подозрительно и что разрешение сомнений может последовать, уже по самому ходу дела, весьма и весьма в непродолжительном времени. Но что если так много теперь зависит от «мнения легионов»? Худо, если до того дойдет; тогда конец Франции. Впрочем, с ней только с одной это и может случиться, и ни с кем больше в целом мире. Но дай бог, чтоб и с ней не случилось: начин нехорош, пример будет очень уж нехорош.
Мы лишь наткнулись на новый факт, а ошибки не было. Две армии – две противоположности. Настоящее положение дел
И именно туркам суждено было открыть новый факт во всей полноте! Другие народы, другие армии долго бы не открыли его практически в такой полноте. Турки слишком давно уже не нападают на Европу сами и привыкли именно к защите. Это и есть главная национальная черта турецкой армии. За укреплениями турок вынослив, энергичен, в нынешнюю же войну Европа как нарочно ободрила его, помогла ему оружием, инженерами, в огромном размере деньгами и, наконец, подстреканиями и натравливанием на нас возбудила в нем фанатизм. Было кому надоумить его, если б даже он и не знал факта, но факт как раз сошелся с его национальным духом. Сразу понял он, что такое шанцевый инструмент при скорострельном ружье и какой чрезмерный перевес силы приобретает теперь защита, с помощью его, над атакой. И как нарочно суждено было нарваться на это русским, – то есть той именно армии, которая, по старинной вековой привычке, усвоила себе атаку рьяным напором, грудью, всем вместе, товариществом, обращаясь из тысяч вдруг как бы в одно существо… Вот из двух-то этих обратных друг другу противоположностей и выяснилась новая аксиома во всей полноте. Повторю еще раз: еще можно было предвидеть и рассчитать, что сила нового ружья за закрытым шанцем превышает вдвое и даже втрое усилие атакующего. Надеясь на стойкость и неслыханную энергию русского солдата, мы могли смотреть на это вдвое и втрое — с презрением (и долго смотрели так), но оказалось не вдвое и втрое, а вдесятеро. Этого нельзя было предвидеть и даже, несмотря уже на практику, усвоить скоро.
Штатским военным, разумеется, все это будет смешно. Да и факта, опять-таки, никакого они не признают вовсе: «Должны-де были предугадать, и кончено. Всем известно, что ружье Пибоди дает десять, двенадцать выстрелов в минуту, ну и должны были понять, что с таким ружьем, сидя за укреплением, турок побьет атакующую колонну до последнего человека». Но в теории, прежде опыта, повторяю опять, нельзя было узнать это во всей полноте. Есть удивительно простые вещи, которых самые гениальные полководцы не могли заранее предугадать. Один французский военный историк горько упрекает Наполеона I за то, что тот, имея у себя, в пятнадцатом году, 170-тысячную армию (всего на все) и зная отлично, что уже ни солдата более не достанет от Франции – до того она была истощена двадцатилетними войнами, решился, однако же, сам напасть на врагов, то есть на внешнюю войну, а не на внутреннюю. Этот историк силится доказать, что если б он и победил при Ватерлоо, то это бы нисколько не спасло его от окончательного разгрома в ту же кампанию, ввиду подавляющего численного превосходства сил коалиции. Вся ошибка Наполеона состояла, говорит этот историк, в том, что он, по-прежнему еще, считал французского солдата стоящим двух немецких; и если б это было действительно правдой, то, конечно, он бы тем восполнил недостаток сил, с которыми выходил на бой со всею Европой. Но в пятнадцатом году это было уже не так, критикует историк: немцы в двадцать лет научились сражаться и выровняли своих солдат до того, что немецкий солдат совершенно равнялся французскому. Итак, и гениальный Наполеон сделал такую простую, кажется, ошибку, не догадался о том, что уже должен был давно знать и что так ясно бросалось в глаза его критику. Но критиковать легко, и легко быть великим полководцем, сидя на диване. Замечательно то, что и Наполеон и мы ошиблись на весьма сходном пункте, то есть ошибочно придали чрезмерное значение некоторым национальным особенностям наших войск.