Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запечатленный труд (Том 1)

Фигнер Вера Николаевна

Шрифт:

Мне было 12 лет, когда мать дала мне небольшую повесть давно забытого, да и в свое время малоизвестного писателя Феоктиста Толстого «Болезни воли». Я прочла и пришла в недоумение: почему автор дал повести такое странное название? Почему он назвал болезнью стремление героя к правде, его отвращение ко лжи, сделавшееся источником его страданий и несчастий, разрыва с другом, с родными и, наконец, с любимой девушкой? Он поступал так, как следует, думала я. Где же «болезнь воли»? Я пошла к матери со своим, недоумением. А мать объяснила, что, конечно, всегда надо говорить правду и требовать ее от других. Но в незначительных случаях относиться к отклонениям от правды так строго, как относился молодой человек в рассказе, нельзя. Нельзя порывать отношений, если люди дозволяют себе ничтожную, невинную ложь, иначе человек рискует остаться одиноким и сделаться несчастным, как сделался несчастным герой Толстого; его чрезмерная правдивость приняла уже, по словам матери, размеры болезни. Это объяснение уронило мать в моих глазах: я отошла неудовлетворенной и огорченной.

Год спустя дядя Куприянов позволил мне взять в институт два толстых тома журнала, в котором печатались романы Шпильгагена, и между прочим «Один в поле не воин» [97] . Этот роман произвел на меня неизгладимое впечатление. Я хорошо поняла и характеры действующих лиц, и социальную сторону романа: благородные стремления Сильвии и Лео и пошлость буржуазной среды, в которой Лео ошибочно искал поддержки. Ни один роман не раздвигал моего горизонта так, как раздвинул этот, он поставил два лагеря резко и определенно друг против друга: в одном были высокие цели, борьба и страдание; в другом сытое самодовольство, пустота и золотая мишура жизни. Оценка, сделанная в 13 лет, была настолько правильна, что, когда через много лет я перечла роман, мне не пришлось менять ее.

97

Романы немецкого писателя Фридриха Шпильгагена (1829–1911), особенно «Один в поле не воин» (1866), имели большой успех в России, вызывали шумные споры среди передовой молодежи: Шпильгаген обличал дворянство, духовенство и буржуазию, сочувственно изображал революционеров, хотя представлял их борцами-одиночками.

Человеческая личность слагается обыкновенно под влиянием едва уловимых вкладов, которые делают люди, книги и окружающая жизнь. Но бывает, что который-нибудь из этих элементов делает в душе глубокую зарубку и закладывает фундамент новой строящейся личности.

В моем развитии такую основу положило произведение Некрасова «Саша», которое Порфирьев дал нам для разбора.

Известно содержание этого произведения: умный, образованный и видавший виды Агарин попадает из столицы в деревенскую глушь. Там в простой патриархальной семье соседа по имению он встречает молодую девушку, не затронутую никакими идеями. Он начинает развивать ее, много и красно говорит об общественных задачах, о работе на благо народа. Под влиянием этой проповеди в душе Саши появляются идеалистические стремления и запросы. Но через год или два при новой встрече ей приходится разочароваться в учителе. Перед Сашей, расцветшей умственно и нравственно, раскрывается истинный лик Агарина — пустого болтуна, который «по свету рыщет, дела себе исполинского ищет» и, бросая красивые слова, только ими и ограничивается, а в реальную жизнь не вносит решительно ничего. Саша видит, что у ее героя слово расходится с делом: разочарованная, она отходит от человека, который пробудил ее ум и казался ей идеалом.

Над этой поэмой я думала, как еще никогда в свою 15-летнюю жизнь мне не приходилось думать.

Поэма учила, как жить, к чему стремиться. Согласовать слово с делом вот чему учила поэма, требовать этого согласования от себя и от других учила она. И это стало девизом моей жизни.

Глава третья

1. Среда

В 1869 году я вышла из института, вышла живой, веселой, шаловливой девушкой, хрупкой с виду, но здоровой духовно и физически, не заморенной затворничеством, в котором провела 6 лет, но с знанием жизни и людей только по романам и повестям, которые читала. Реальная действительность оставалась за стенами закрытого учебного заведения, а дома, в Никифоровке, куда мы с сестрой приезжали на каникулы, кроме родных, мы совсем не видали посторонних. Лишь однажды, за два года до выпуска, когда я была в последний раз дома, к отцу приехали двое молодых людей, из которых один был студентом естественного факультета Казанского университета. Они прогостили у нас дня четыре. Студент, человек очень разговорчивый, говорил о строении солнца, о луне, о звездах; критиковал институтское воспитание, отрицал чудеса и осмеивал религию. Из привезенного с собою тома Добролюбова он прочел мне две статьи: «Граф Кавур и отец Гавацци» и разбор драмы Островского «Гроза» «Луч света в темном царстве», хотя никаких пьес Островского я не читала. Эта встреча не произвела особого впечатления, но осталась в памяти как единственная.

Мои родители постоянно жили в деревне, и по окончании института я очутилась в той же обстановке, в какой бывала девочкой на вакатах. В деревне тихая, простая и спокойная обстановка располагала к серьезности.

Еще в институте я испытала одно влияние в этом направлении. Моей классной даме, умной и энергичной Черноусовой, я обязана тем, что услышала слова, навсегда запечатлевшиеся в уме и имевшие громадное значение в моей жизни. Как-то раз, обращаясь не ко мне, а к другой воспитаннице, она, делая ей выговор за леность, с подчеркнутым выражением сказала: «Вы думаете, выйдете из института, так и конец учению. Нет! учение никогда не может кончиться. Всю жизнь вплоть до могилы надо учиться». Эту, с виду такую банальную, истину я услыхала тогда в первый раз. Она заставила меня задуматься и бросила пучок света в мой ум. Я не могла забыть этих случайно слышанных слов и не забыла.

Но прежде всего моей матери, которая в детстве не получила образования, но путем самостоятельной работы над собой достигла высот духовного развития и была интеллигентным человеком в лучшем смысле этого слова, я обязана тем, что тотчас по выходе из института стала работать умственно. Мать дала мне лучший журнал того времени «Отечественные записки»; в ее библиотеке я нашла «Современника», а у дяди — «Русское слово», «Слово» и журнал «Дело» [98] .

Среда, которая меня окружала, была все та же, что и в предыдущие годы; знакомых помещиков у нас, можно сказать, не было; молодежь, соответствующая моему возрасту и образованию, в уезде совершенно отсутствовала, и единственными лицами, с которыми мы были в частом общении, были две родственные семьи: дядя П. X. Куприянов с женой и супруги Головни. Это было все. Но эти люди — всего четверо, — надо отдать им справедливость, были целой головой выше уездной обывательской среды. Это были «мыслящие реалисты» (термин, которого тогда в моем лексиконе не было) и либералы-демократы по более поздней терминологии. Они не были социалистами, и об этом учении я не слыхала от них ни слова. Никогда не упоминали они имен славнейших первоучителей социалистического учения: Фурье, С.-Симона и др. Я не знала даже имени Ф. Лассаля, блестящая деятельность которого имела в 60-х годах такой отклик в Германии. И когда я приехала за границу и впервые присутствовала при разговоре об этом вожде рабочих, то смешивала имя Лассаля с именем Лапласа [99] и, стыдясь своего невежества, не решалась просить разъяснения. Мои родственники не были республиканцами, хотя восхваляли политическое устройство Швейцарии и С[еверо]-А[мериканских] Штатов и рекомендовали мне две книги Диксона: «Швейцария и швейцарцы» и «Америка и американцы» [100] , которые я прочла с великим увлечением. Но как достигнуть таких порядков в России, они никогда не говорили, а я была так мало развита, что у меня не возникал вопрос об этом.

98

«Отечественные записки» — литературно-политический журнал, издававшийся в Петербурге с 1839 года А. А. Краевским. В 1839–1846 годах направление журнала определяли статьи В. Г. Белинского, который возглавлял критико-библиографический отдел. В 50-60-е годы журнал проводил либеральную линию. С 1868 года «Отечественные записки» возглавили Н. А. Некрасов, М. Е. Салтыков-Щедрин, Г. Е. Елисеев, превратившие журнал в демократический орган. В 1884 году «Отечественные записки» были закрыты правительством.

Литературный и общественно-политический журнал «Современник» был основан в Петербурге А. С. Пушкиным в 1836 году. С 1847 года «Современник» издавали Н. А. Некрасов, И. И. Панаев, идейным руководителем журнала был В. Г. Белинский. При участии Н. Г. Чернышевского (с 1854 года) и Н. А. Добролюбова (с 1856 года) «Современник» стал органом революционных разночинцев. В 1866 году, после покушения Д. В. Каракозова на Александра II, журнал был закрыт властями.

«Русское слово» — литературно-политический журнал демократического направления в Петербурге в 1859–1866 годах. Ближайшими сотрудниками были Д. И. Писарев, Н. В. Шелгунов. Закрыт правительством в 1866 году.

«Дело» — литературно-политический журнал, издававшийся в Петербурге в 1866–1888 годах. До 1880 года во главе его был Г. Е. Благосветлов, сплотивший вокруг «Дела» основное ядро сотрудников закрытого «Русского слова». В журнале сотрудничали Д. И. Писарев, В. В. Берви (Флеровский), Н. В. Шелгунов и др. С 1883 года журнал перешел на умеренно-либеральные позиции.

«Слово» — научный, литературный и политический журнал, выходивший в Петербурге с 1878 по 1881 год. Придерживался либерально-народнического направления. Активными сотрудниками журнала были В. Г. Короленко, М. А. Антонович, С. А. Венгеров и др.

В. Н. Фигнер ошибается, утверждая, что читала «Слово» в 60-е годы.

99

Фердинанд Лассаль (1825–1864) — немецкий мелкобуржуазный социалист.

Пьер Симон Лаплас (1749–1827) — выдающийся французский астроном, математик и физик.

100

Английский публицист Вильям Гепворт Диксон, автор книг «Швейцария и швейцарцы. — Самоуправление. — Церковь. — Школы. — Военная повинность», СПб., 1872; «Новая Америка», СПб., 1867.

Поклонники Писарева, в ряду наук они высоко ставили естествознание, и по их указанию я прочла сочинения Дарвина, Ляэлля, Льюиса, Фогта и популярные статьи Писарева, хотя по отсутствию подготовки многое оставалось для меня неясным.

Свободные от религиозных, общественных и сословных предрассудков, дядя и Головня, как демократы, стояли за всеобщее народное образование, за труд и личный заработок каждого, за равноправие женщин и за скромный образ жизни. Дядя, самый образованный и развитой из всех, часто подсмеивался над золотыми безделушками и модным платьем, которые были на мне: «Оценим-ка, Верочка, сколько пудов ржи висит на твоих ушах в виде серег? — говорил он. Выходило что-то вроде 50 пудов. Или: «А сколько пудов овса облекает тебя в виде этой материи?» и т. п. Предполагая, что в институте мне привили стремление к светскому лоску и богатству, родные часто говорили, что я, наверное, выйду замуж за какого-нибудь богатого старика, и, кажется, были первое время не очень высокого мнения о моей особе. Так, я слышала однажды нелестный разговор, касавшийся меня и причинивший мне большое огорчение. Как-то летом я проснулась поздно ночью. Все уже спали, но на балконе еще сидели и говорили две наши родственницы — младшая сестра моей матери Варенька, вскоре умершая, и кузина, приехавшая из Казани. Речь шла обо мне и Лиденьке: «Лиденька будет человеком: глубоким, из нее выйдет толк, говорила Варенька о моей сестре, — а Верочка красивая кукла: она похожа на тот хорошенький малиновый фонарик, который висит в углу в ее комнате. Снаружи он хорош, но сторона, обращенная к стене, пустая». Уткнувшись в подушку, я горько плакала. Тогда не было Леонида Андреева с его «Стыдно быть хорошим» [101] , и, обливаясь слезами, я спрашивала себя: как мне сделаться хорошей?

101

В. Н. Фигнер иронизирует над высказыванием героя повести Л. Андреева «Тьма» (1907) о том, что стыдно быть «святым», когда есть много «грешных». Это аллегорическое высказывание по существу содержало в себе обоснование принципиального отказа героев повести от революционной деятельности.

В журналах я не пропускала ничего написанного Демертом, Шашковым, Португаловым, Шелгуновым, на которых мне указывали мать и дядя. Дядя был поклонником Чернышевского, Добролюбова и Писарева, но из сочинений Писарева он дал мне очень немногое, а Чернышевского я просто не поняла.

Как общественный деятель, дядя Куприянов среди земских гласных, уездных и губернских занимал видное место и, как мировой судья, пользовался общим уважением. Благодаря ему при встречах в семейном кругу часто говорилось о разных общественных делах и отношениях и подчеркивалась мысль о жизни не только для себя, для семьи, но также и для общества. Мой ум по выходе из института был совершенно свободен от каких бы то ни было общественных и политических идей. Он был девственной почвой, но такой, на которой могло возрасти уважение к науке, знанию и стремление к общественности и общественной деятельности.

И они выросли от семян, намеренно, а отчасти ненамеренно брошенных родными, которые меня окружали.

2. Уроки жизни

Мне было 12 лет, и я была в V классе, когда в семье Головни произошла катастрофа, совершенно изменившая их жизнь. Мечеслав Фелицианович Головня, поляк по происхождению, воспитывался и жил в России, тогда как вся семья его — мать, сестры и брат — помещики Царства Польского — имели жительство в Варшаве. Причастные к восстанию 1863–1864 годов, они были арестованы, их большие именья конфискованы, а сами они потом сосланы в одну из внутренних губерний России. Когда это происходило в Варшаве, жандармы подумали и о Мечеславе Фелициановиче, который, окончив курс в Лесном корпусе (впоследствии Лесной институт), служил лесничим в Тетюшском уезде и женился на моей тетке, Елизавете Христофоровне Куприяновой. Они устроили уютное гнездышко в 2 верстах от Христофоровки, в деревне Зубаревке, в прекрасной усадьбе знакомого помещика, всегда жившего в Петербурге. Казалось, им предстоит спокойное и счастливое житье. Но внезапно одной темной ночью наехали жандармы, произвели обыск, захватили переписку и, арестовав Головню, увезли в Казань. Это событие, неслыханное в нашей глуши, вызвало большую сенсацию, а тетя, беременная своим первенцем, была, конечно, в отчаянии. Месяца три Головню продержали в крепости, а потом выпустили, лишили места и запретили занимать какую-либо правительственную или общественную должность. Положение молодой четы было критическое. Мечеслав Фелицианович был человек избалованный, привыкший к хорошей обстановке. А тетя, как было раньше сказано, носила на себе следы институтского режима времен Загоскиной, любила заниматься собой и в житейском отношении отличалась наивностью, так как из института не ездила даже на вакаты. Настали тяжелые времена: средств к существованию совершенно не было, возможность заработка была закрыта — все привычки, всю жизнь приходилось перекраивать наново. Из беды их выручил тетюшский богач и большой скряга Карл Иванович Крамер, о скаредности которого ходили анекдоты. Он был уездным лекарем в дореформенное время и, по словам матери, нажил состояние при рекрутских наборах, когда желавшие избавиться от бритья головы при осмотре полости рта показывали в нем золотой. Старик Крамер, хороший знакомый дедушки, знал мою мать с детства и теперь оказал помощь ее сестре. Он пригласил Головню сначала управляющим в свое имение в 40 верстах от нас, а потом предложил купить его на льготных условиях, с рассрочкой. Головни мужественно принялись за работу, отбросив все, что напоминало барство. Мечеслав Фелицианович сделался настоящим «плантатором», как я шутливо звала его после выхода из института. В парусиновом костюме, черный от загара, он проводил целые дни летом в поле, на пашне, жнитве или покосе, зимой — около риги, в молотильном сарае при машине, а тетя, раньше сентиментальная особа и белоручка, с талией, «как у осы», с утра до ночи хлопотала в кухне, заботилась о молочном хозяйстве, ухаживала за детьми и превратилась в хозяйку, которая умеет все сама сделать. Моральный переворот, происшедший в них на моих глазах, имел громадное значение для моей психики: они так бодро, без жалких слов отказались от всех условностей и удобств прежнего быта и вели такую трудовую, скромную жизнь, что, зная их прошлое, нельзя было не любоваться ими.

В то время я не раз приезжала погостить к ним в Каргалу, и для меня было истинным удовольствием жить в обществе этих славных людей, в атмосфере труда, бодрости и взаимной дружбы.

Их отношение ко мне было всегда теплое и нежное. Случалось, когда я сидела в их домике у окна в лучах солнца моей 18-й весны, Мечеслав Фелицианович подходил и, заглядывая мне в лицо, начинал декламировать некрасовское: «Что так жадно глядишь на дорогу?» — и далее: «Будет бить тебя муж привередник, и свекровь в три погибели гнуть», как будто предостерегая, что я выйду замуж и испытаю общую участь женщины, подавленной детьми и кухней. А я, у которой уже шевелилась мысль в голове, не решаясь высказаться громко, мысленно выпрямлялась и говорила про себя: «Нет, я не погрязну в суете каждого дня».

В этот же период пробуждения зародились мои первые симпатии к Польше, к ее независимости и свободе. Одним из земских врачей уезда был поляк Свентицкий, искусный медик, веселый, общительный, очень неглупый человек. Он бывал у нас то как врач, то как знакомый вместе со своей молодой женой, тоже полькой. Летом, бывало, съедутся к нам Куприяновы, Головни и они. В сумерки, перед картами, идут разговоры о Польше, о событиях, которые там происходили, о репрессиях, которыми было подавлено восстание. Свентицкий вынет из кармана фотографию Муравьева-вешателя, изображенного в виде свирепого бульдога, а Головня покажет портреты сестер в польских национальных костюмах. Подшучивают над тетюшским жандармским офицером Лоди, который подсматривает, подслушивает, разыскивая в нашем медвежьем углу «ржонд» и «польскую интригу». Вечером на террасе мать с деланным вниманием начинает всматриваться в темнеющие кусты сада, жестом давая понять, что видит спрятавшуюся в них фигуру Лоди, а Свентицкий с чувством декламирует стихотворение гр. Растопчиной «Насильственный брак», в котором Польша, против воли сочетанная с Россией, с гневом говорит: «Унижена, оскорблена… Не предана, я продана… Я узница, а не жена!..» [102]

102

Стихотворение Е. П. Ростопчиной «Насильный брак» было напечатано в газете «Северная пчела» за 1846 год (№ 284 от 17 декабря). В нем в аллегорической форме изображались отношения между русским самодержавием (старый барон) и Польшей (молодая жена барона). Цензура не поняла тайного смысла стихотворения и пропустила его, что вызвало крайнее неудовольствие Николая I.

Стихотворение Ростопчиной под названием «Насильственный брак» опубликовал А. И. Герцен в «Полярной звезде» (1856 г., кн. 2) без указания фамилии автора.

Поделиться с друзьями: