Запечатленный труд (Том 1)
Шрифт:
Приходили свидетели не со стороны обвиняемых — призывались эксперты по вызову обвинительной власти, и читались бесконечные обличающие показания.
Возражений почти и не было. Одна только Чемоданова, раньше бывшая в административной ссылке, с развязной болтливостью старалась убедить судей в своей невиновности. Она так обстоятельно и складно вела свое повествование, что даже я, самолично вызвавшая ее, готова была усомниться: да полно, уж и впрямь не приехала ли она в Харьков исключительно по своим личным делам и совершенно случайно попала в тайную типографию партии «Народная воля»?
Остальные товарищи были сдержанны и молчали, думая свою тяжкую думу. Только Волкенштейн была беззаботна и подвергалась неприятным окрикам председателя суда: «Подсудимая Волкенштейн! Не переговаривайтесь с соседями… Подсудимая Волкенштейн! Вам говорят — перестаньте шептаться… Отодвиньтесь на конец скамейки!» и т. д.
Что касается меня, то я изнемогала. После тишины и одиночества Петропавловской крепости невыносимо было напряжение нервов от перемены обстановки. Ошеломленная видом товарищей, возбужденная соседством и голосами людей, как и светом больших люстр по вечерам, я не могла вынести до конца ни одного заседания и уходила в камеру, чтобы дать передышку измученным нервам.
В перерыве приходила мать с сестрой, и нервам давалась новая работа, пока с грустью не приходилось сказать: «Уйдите! Нет больше сил…»
Как на предварительном следствии я письменно изложила все касавшееся моего личного участия в революционном движении, не желая ни на йоту умалить мою ответственность перед существующим законом, так и на суде мое поведение определилось тем же мотивом. Поэтому я совершенно не нуждалась в защите. Однако я пригласила присяжного поверенного Леонтьева 2-го, объяснив ему, что единственная цель моего обращения — возможность говорить наедине: я должна была сделать последние распоряжения, но это было невозможно на свиданиях с матерью, так как при нас неизменно сидела надзирательница.
Во время предварительного заключения, зная, что я люблю цветы, сестра не раз обращалась с просьбой передать их мне, но в Петропавловской крепости не допускалось решительно никаких передач. Теперь, во время суда, в последний день его, она принесла мне прелестный букет из роз. И эти чудные розы дали мне одно из самых нежных воспоминаний, унесенных в Шлиссельбург.
Другим трогательным эпизодом в эти тягостные дни был неожиданный привет от француженки [249] , преподававшей в казанском Родионовском институте и знавшей меня 12-летней девочкой на школьной скамье. Теперь, когда я была на скамье подсудимых, она вспомнила свою маленькую ученицу и горячо приветствовала меня.
249
Г-жа Матросова, урожд. Valdon.
Наступил наконец самый памятный день моей жизни, самый патетический момент суда, когда председатель, обращаясь к скамье подсудимых, особенным, торжественным голосом говорит: «Подсудимый! Вам принадлежит последнее слово».
Последнее слово! Сколько значения, и какого значения, в этой краткой формуле! Подсудимому дается случай, единственный по необычайной, трагической обстановке и последний, быть может последний в жизни, случай, — выявить свой нравственный облик, выяснить нравственное оправдание своих поступков, своего поведения и во всеуслышание сказать то, что он хочет сказать, что должен сказать и что может сказать. Еще несколько минут, и этот случай, эта последняя возможность канет в прошлое, уйдет без возврата и навсегда. Если момент пропущен, человек, которого судят и которого готовы осудить, уж не возвысит своего голоса; он выслушан не будет: его голос замрет в каторжной тюрьме или умрет вместе со своим обладателем на эшафоте. {379}
Сколько мучительной тревоги испытала я в одиночестве своей камеры в ожидании этого дня и этого часа!
По обстоятельствам дела я являлась центральным лицом процесса, главным ответственным лицом рассматриваемого дела. Предшествовавшие процессы с 1879 по 1884 год — Александра Соловьева, Александра Квятковского, первомартовцев, «процессы 20-ти и 17-ти» народовольцев, в которых многократно речь шла и обо мне, — создали для меня, арестованной после всех, совершенно исключительное положение. Это положение обязывало: как последний член Исполнительного комитета и представитель партии «Народная воля», я должна была говорить на суде.
А по настроению мне было не до произнесения речей. Я была подавлена общим положением дел в нашем отечестве; сомнения не было — борьба, протест были кончены; на много лет наступала темная реакция, морально тем более тяжелая, что ждали не ее, а полного обновления общественной жизни и государственного строя. Борьба велась неслыханно жестокими средствами, но за них платили жизнью и верили, надеялись и уповали. Но народ безмолвствовал и не понимал. Общество молчало, хотя и понимало. Колесо истории было против нас: на 25 лет мы опередили ход событий [250] — подъем общеполитического развития общества и народа — и остались одиноки. Подобранные и организованные силы, немногочисленные по составу, но дерзновенные духом, были сметены с арены жизни, раздавлены и уничтожены. Мои товарищи по Исполнительному комитету были арестованы и осуждены раньше меня. Одни из них умерли на эшафоте, другие умирали медленно от истощения в стенах Алексеевского равелина.
250
Фигнер имеет в виду революцию 1905–1907 годов и бурный подъем революционного движения накануне ее. «25 лет», вероятно, для ровного счета.
Вся организация партии «Народная воля», поскольку она не была истреблена, представляла обломки; на развалинах шла деморализующая деятельность С. Дегаева, который после гибели основоположников «Народной воли» начал в тюрьме изменой, а, выйдя из нее путем мнимого побега, продолжал предательством и провокатурой.
Так, к моменту процесса 1884 года, в котором, преданная Дегаевым, участвовала и я, тайное общество, стремившееся сломить автократию, потрясавшее своей деятельностью не только родину, но волновавшее и весь цивилизованный мир, лежало поверженное без всякой надежды восстать в скором времени из своего крушения.
И в то время как мой организм был потрясен и ослаблен условиями предварительного заключения в крепости, а душа изломана и опустошена тяжелыми переживаниями, наступил момент исполнить, чего бы это ни стоило, последний долг перед разбитой партией и погибшими товарищами — сделать исповедание своей веры, высказать перед судом нравственные побуждения, которые руководили нашей деятельностью, и указать общественный и политический идеал, к которому мы стремились.
Прозвучали слова председателя: мое имя было названо. Наступила неестественная тишина; глаза присутствующих, как своих, так и чужих, обратились ко мне, и все уже слушали, хотя еще ни одно слово не сорвалось с моих губ.
Было жутко: а что если среди задуманной речи мое мышление внезапно окутает тот мрак, который нередко смущал меня в эти решающие дни?
И среди тишины, наэлектризованной общим вниманием, голосом, в котором звучало сдержанное волнение, я произнесла свое последнее слово:
«В настоящее время рассмотрению суда подлежат мои действия начиная с 1879 года. Прокурор в своей обвинительной речи выразил удивление как по отношению к их качеству, так и по отношению к количеству. Но эти преступления, как и всякие другие, имеют свою историю. Они находятся в неразрывной логической связи со всей предыдущей моей жизнью. Во время предварительного заключения я часто думала: могла ли моя жизнь идти иначе, чем она шла, и могла ли она кончиться чем-либо иным, кроме скамьи подсудимых? И каждый раз я отвечала себе: нет!
Я начала жизнь при очень благоприятных обстоятельствах. По образованию я не нуждалась в руководителях, меня не нужно было водить на помочах. Семья у меня была развитая и любящая, так что борьбы, которая так часто бывает между старым и молодым поколением, я не испытала. Материальной нужды и заботы о куске хлеба или об экономической самостоятельности я не знала. Когда я вышла 17 лет из института, во мне в первый раз зародилась мысль о том, что не все находятся в таких благоприятных условиях, как я. Смутная идея о том, что я принадлежу к культурному меньшинству, возбуждала во мне мысль об обязанностях, которые налагает на меня мое положение по отношению к остальной, некультурной массе, которая живет изо дня в день, погруженная в физический труд и лишенная того, что обыкновенно называется благами цивилизации. В силу этого представления о контрасте между моим положением и положением окружающих у меня явилась первая мысль о необходимости создать себе цель в жизни, которая клонилась бы ко благу этих окружающих.