Записки без названия
Шрифт:
И была очень смущена, когда Гита не без некоторого злорадства сообщила, что мясо, все-таки, опять был конское!
После нашего отъезда для маминых сестер наступили и вправду черные дни. Поросята перестали натыкаться на тын, а жеребята и кони – на волков. Голод еще не наступил, но "проголодь" обозначилась. И Гита отправилась со своим каустиком по деревням – ведь мыло нужно было не только эвакуированным, а у местных жителей могло найтись (и находилось) некоторое количество животных жиров. Это уже не была дохлятина, и мыло получалось сносное.
В одной деревне хозяйка избы, где Гита остановилась на ночлег, спросила, умеет ли гостья гадать. Перед этим она сама о себе много рассказала, и Гите было легко предсказывать этой женщине ее "судьбу". Посулив ей много счастья и пригрозив возможным несчастьем, Гита тут же приобрела репутацию настоящей гадалки, и к ней потянулись другие местные женщины, неся под полой натуроплату: хлеб, крупу, мясо. Но она не стала этим промышлять, а устроилась воспитательницей в школьный интернат, где жили дети, эвакуированные из Ленинграда. Она взяла с собой Зорю, чтобы Эте легче было перебиваться с хлеба на квас.
Но все это произошло уже после нашего с мамой отъезда.
Уехать нам отсюда было очень непросто. Первое, что мешало – это мучивший маму нарыв на ладони. Надо было от него избавиться, а – как? Врач велел лечь в больницу и в самом лучшем случае сулил лишь медленное выздоровление. А уже подступала ранняя северная зима. Выручила маму бабка-ведунья, жившая в одной из деревень района.
– И-и-и-и, милая, это у тебя змеевича (то есть, "змеевица",
"волос"), – сказала бабка. И сварила пластырь, наказав приложить его на всю ночь к нарыву, замотать руку тряпкой и набраться терпения: болеть будет – нестерпимо. Но на утро нарыва не станет…
Мама за всю ночь не сомкнула глаз, и я вместе с нею… Но утром, сняв повязку с пластырем, мы увидели "змеевичу": толстый, чуть ли не с полпальца толщиной, гнойный стержень. Легко удалив его и промыв рану, мама перевязала ладонь, и потом очень быстро все прошло.
Но как все же уехать? Поезд на Свердловск останавливался на несколько минут. Но взять билеты было невозможно: окошко кассы штурмовала дикая толпа. Как пробраться к нему женщине с рукой на перевязи, с ребенком, пускай уже и не маленьким – одиннадцатилетним?
Тогда-то я и услыхал впервые выразительное слово взятка. Кто-то подсказал маме, Эте или Гите, что станционный кассир Шашмурин (однофамилец или даже родственник Матрены) любит выпить. А у нас от "обменного фонда" сохранилось еще несколько поллитровок…
Мама отправилась к кассиру, сумела с ним встретиться наедине и объяснила свое положение, рассказав, что одна, без мужа, с ребенком, а тут еще и последствия "змеевичи". Попросив помочь, не забыла произнести и сакраментальную фразу: "Мы будем вам очень благодарны!" Пьяница Шашмурин молча выслушал и обещал помочь, велев ждать его у входа в кассу – то есть как раз по другую сторону окошечка.
Тут три сестры стали готовить ему гостинец. В две холщовые сумки из-под противогаза сунули бутылки с водкой. Сумки надели на меня крест-накрест – и велели не зевать, а быть готовым подбежать к маме по первому ее зову.
Мы несколько дней ходили на станцию с вещами, но напрасно: билетов на поезд не было. Наконец, в очередной такой поход дверь кассы отворилась, Шашмурин вышел с билетами к маме, мама мне подмигнула, я подбежал… Но Шашмурин замотал отрицательно головой, заслонился руками, сказал: "Не надо, ничего не надо!" – и юркнул обратно в кассу. Бояться ему было некого: поблизости никто не появился. Так что помощь его оказалась полностью бескорыстной – приятно вспомнить!
Так по-отечески заботливо проводил меня тогда край,. который считаю куском своей родины, своего естества.
Перед лицом отчуждения, бессмысленной и звериной юдофобии, перед лицом тех, кто считает или воспринимает нас как чужаков, я склонен настаивать на своем еврействе: это бушует внутри меня дух противоречия, человеческая гордость и достоинство. Но наедине с собой я лелею в себе то русское, что получил с ласками няни, с говором толпы, с природой мест, где родился и рос. И вот тут-то год, проведенный в Содоме, Юме, Глушках и Свече, оказывается самым существенным в моей жизни. Все русское, что есть во мне, рвется навстречу этой памяти, этой привязанности и любви.
Прощай, Вятская земля, – "уже за шеломянем еси": ты уже за бугром… Всю жизнь буду потом стремиться к тебе – но обстоятельства жизни мне никак в том не помогут. Не хватает денег, свободы от дел, не хватает беспечности.
Недавно в припадке ностальгии написал письмо в Свечинскую районную газету (она, как оказалось, и до сих пор носит название "Ленинский призыв"): просил прислать мне несколько номеров этой "районки". Хотелось припомнить названия, прочесть знакомые фамилии… Но там, в редакции, по-своему истолковали мой порыв: напечатали выдержки из моего письма – и прислали мне по почте денежный перевод: три рубля гонорару.
Intermezzo-6
У З Е Н А К О З Е
Пока поезд несет нас прочь от сырых и печальных лесов и полей вятской осени, – почитайте эпизод, которому (очевидно, в силу его пустяковости) как-то не нашлось места в моем рассказе. Судите сами: ну. не безделица ли? А вот запомнилось же на всю жизнь, и не выходит из головы, и все тяготит почему-то…
Дело было в Глушках, в сельсовете, вскоре после нашего туда переезда. Пришли какие-то просители, ждали кого-то в коридоре. Молодой мужчина, явно не местный, стал меня разглядывать, глаза у него вдруг зло повеселели, и он ко мне обратился:
– Ну зе, и сьто-о-о- о зе? – запел он, явно передразнивая чей-то нерусский выговор, и хоть я подобного акцента никогда не слыхивал, что-то внутри меня как бы оборвалось, что-то екнуло под ложечкой от мерзкого предчувствия, от горькой догадки. – И сьто зе ты тут сто-и-и-сь? И мамке узе пги-се-о-ол? И татке узе пги-и-сла-а???
Наша семья вся говорила по-русски, и все владели им прекрасно. Легкие остатки акцента были у мамы, у ее сестер. Очень скверно, чтобы не сказать – чудовищно, говорила лишь бабушка, но и ее ломаная русская речь не напоминала эту издевательскую пародию. Тем не менее, я немедленно, каким-то шестым чувством, понял, против кого она направлена.
Публика вокруг, мне кажется, понимала выходку парня куда хуже меня, однако с интересом слушала, как он дразнится.
– Узе-е-е-е-е??? Узе-е-е-е-е??? – тянул парень свою мерзкую партию. Я сказал ему, что говорю по-русски не хуже его, а лучше, чище, но он, нимало не смутившись, этим возражением, продолжал издеваться, пока я не ушел, сопровождаемый выкриком:
– Узе на козе!
Пустяк, конечно, но…
Я чувствовал себя безнадежно и непоправимо виновным в глазах этого по-хозяйски самоуверенного человека. Я был перед ним виноват еще до того как родился.