ЖАНРЫ

Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
Шрифт:

Уездное любопытство гораздо сильнее губернского, но и оно ничто в сравнении с деревенским. Лишь только узнали, что к Мартыновой приехал гость, наехали соседи и осыпали меня приглашениями на обеды и вечера; от некоторых умел я отделаться, но не ото всех; и так дня три-четыре пришлось мне тут остаться. Всё так быстро изменяется у нас в России, что, по протечении двадцати пяти лет, наше старинное дворянское житье в поместьях, даже у меня, видевшего его, осталось в памяти как сон; наяву же ни я, ныне, и верно, никто его уже не узрит. И потому я счел неизлишним дать здесь о нём некоторое понятие. Весьма немногие из помещиков занимались тогда сельским хозяйством, хлебопашеством; осеннее время было для них лучшее в году: они могли гоняться за зайцами; карты не были еще в таком всеобщем употреблении как ныне. Их жизнь была совершенно праздная, однако же они не скучали, беспрестанно посещая друг друга, пируя вместе. За обедом и по вечерам шли у них растабары о всякой всячине; они шутили не весьма приличным образом, подтрунивали друг над другом в глаза и весело выслушивали насмешки, в отсутствии вступаясь за каждого, одним словом, в образе жизни приближались к низшему сословию. Барыни и барышни занимались нарядами, а когда съезжались вместе, то маленьким злословием и сплетнями, точно так же как в небольших городах.

Оржевка, будучи ни город, ни деревня, имела приятности и неудобства обоих. Не сказываться дома не было возможности, а ежедневным посетителям конца не бывало. Девицы не позволяли себе не только привозить с собою рукоделье, но даже заниматься им в присутствии гостей. Шутихи, дураки, которые были принадлежностью каждого довольно богатого дворянина, также много способствовали к увеселению особ обоего пола и всех возрастов. Такое житье для человека с просвещенным рассудком, конечно, должно было казаться мукою; но у меня его тогда не было, и оно мне полюбилось. Беззаботность, веселое простодушие этих владельцев, бестрепетность их слуг, которые смело разговаривали с ними, даже во время обеда, стоя за их стулом, — вся эта патриархальность нравов действительно имела в себе что-то привлекательное. К тому же, в это время, некоторыми из сих господ получены были самые радостные вести из-за границы: их братья и сыновья писали к ним, что вышли живы, здоровы и невредимы из кровопролитной войны, получили награды и осенью надеются их обнять. По сему случаю начались бесконечные пиры, и я попался в самый разгул, что мне, горемычному, показалось весьма отрадно. Человек в иные минуты жизни своей совсем бывает не похож на себя; а в эти дни шум, смех, громкие и нестройные звуки домашних оркестров, Цыганская пляска с визгливым пением горничных девок, объедение и беспрестанно ценящиеся бокалы, могли одни на время заглушить тоску моего сердца. Взятие Парижа положило начало совсем у нас новому (как называют его) гражданскому развитию, которое мало-помалу истребило, даже в провинциях, весь наш старинный русский быт, и я здесь сотворил ему поминку.

Проведя несколько дней в Оржевке совсем непривычным для меня образом, пустился я далее. Прошел слух, что Государю неугодно принимать никаких депутаций, и мне казалось, что я могу располагать своим временем. Однако же оттуда, благодаря казенной подорожной и расточаемым мною гривнам на водку, поскакал я, как говорится, сломя голову. Я никуда и ни к чему не спешил, но быстрота езды как-то оживляла упадший мой дух.

Начиная от самого Тамбова, проезжал я по дороге совсем для меня новой, но никогда еще я не был менее внимателен к окружающим меня предметам. На Козлов и на Ряжск я едва взглянул; впоследствии, проезжая раз через первый, мог я заметить, что он один из красивейших наших уездных городов. Всё-таки губернский город хотелось мне посмотреть, и для того в Рязани намерен я был провести несколько часов; судьба того не хотела. Перед приездом туда, грустные размышления во всю ночь не дали мне сомкнуть глаз моих, и только перед рассветом, утомленный, заснул я крепким, сладким сном. Когда солнце взошло, меня разбудили; я взглянул на какой-то белый дом, что-то пробормотал и опять в сон погрузился. Из невнятных слов моих слуга понял приказание запрягать лошадей и ехать далее, и когда я совсем проснулся, Рязань была уже далеко за мною. Я было хотел рассердиться на слугу своего, но равнодушие ко всему восторжествовало над моим гневом. На Зарайск, и даже на Коломну, поглядел я с тем же вниманием как на Козлов и на Ряжск.

Около полудня, 18 июля, увидел я издали Москву, и сердце опять забилось во мне любовью, которую другая не могла погасить. Золотая шапка Ивана Великого горела вся в солнечных лучах, как бы венец сей новой великомученицы. Над ним сиял крест, сорванный безбожием и восстановленный верою, и я бы воскликнул с Жуковским, певцом в Кремле:

Светлей вознес ты к небесам Свой крест непобедимый.

Но эти славные стихи его тогда еще не были написаны.

Всё было ясно, тихо, весело окрест Москвы многострадательной, недавно успокоенной и возвеличенной. Сама она, в отдалении, по-прежнему казалась громадною, и только проехав Коломенскую заставу мог я увидеть ужасные следы разрушения. Те части города, чрез кои я проезжал, кажется, Таганская и Рогожская, совершенно опустошены были огнем. Вымощенная улица имела вид большой дороги, деревянных домов не встречалось, и только кой-где начинали подыматься заборы. Далее стали показываться каменные двух и трехэтажные обгорелые дома, сквозные как решето, без кровель и окон. Только приближаясь к Яузскому мосту и Воспитательному дому, увидел я, наконец, жилые дома, уцелевшие или вновь отделанные. Подумав где бы мне пристать, вспомнил я доброго моего приятеля, Александра Григорьевича Товарова, у которого в последний проезд через Москву я останавливался. К счастью моему, деревянный дом его был цел, и сам хозяин в Москве. Мы обрадовались друг другу, обнялись и стали беседовать: было нам что один другому порассказать.

После обеда поспешил я в Кремль, оскверненный и поруганный. Чудом спасенный наш Сион, наш Капитолий, наполнен еще был знаками лютого, бессильного мщения врага нашего. Целый угол Арсенала, прилегающий в Никольской башне, косообразно был оторван; вся площадь вокруг соборов завалена мусором, обломками обрушившихся зданий; дворца не было, и Грановитая Палата без него казалась печально вдовствующею. Но сами соборы были очищены и приведены в прежнее состояние; все двери в них были открыты, с утра до вечера народ в них толпился, и священники едва успевали служить молебны: вера и любовь русских к сему священному месту, после временного его поражения, кажется, еще более усилились. В следующие дни не пощадил я денег на извозчиков, чтобы изъездить Москву по всевозможным направлениям, право, не столько из любопытства, как по чувству искреннего участия. Я находил целые улицы нетронутые пожаром, точно в том виде, в каком я знал их прежде; в других видел каменные дома, коих владельцы, вероятно богатые, с большими пожертвованиями начинали их вновь отделывать; в иных местах стук топора возвещал мне подымающееся надворное деревянное строение; но гораздо более показывались мне дворы, совсем поросшие травой. Вообще, возбуждающее во мне сожаление встречал я чаще, чем утешительное. И посреди сей картины разорения, всё одни довольные и веселые лица! Привычка смотреть на пепелища, успокоение после ужасов, новые надежды и даже благоприятная погода истребили между всеми сословиями печальные мысли.

Хозяина моего Товарова раз при мне посетили две пожилые девицы, его дальние родственницы (названия их не помню) и доставили мне большое удовольствие. С гневом рассказывали они, как работающий на них женский портной, дабы попасть в моду, принял французское название и на вывеске своей поставил Ажур; как в негодовании своем поехали они сами к нему и объявили, что если не смарает он ненавистного прозвища, то они донесут о том Сергею Глинке. Нравственное могущество этого человека было еще так велико, что испуганный портной исполнил их требование. Я подумал, что и лучшее общество в столицах дышит тем же патриотизмом. Как я ошибся, и вскоре в том удостоверился!

От Прасковьи Юрьевны Кологривовой имел я письмо к старшей дочери её и зятю, Вяземским. От Петербурга до Пензы был я наслышан об очаровательности княгини Веры; о муже её много я говорил в предыдущей части, а еще более слышал: общие приятели ваши заочно всегда восхищались его остроумием. Не знаю, отчего не вдруг решился я к ним ехать, хотя ум в других я более любил, чем боялся его. Они жили в таком квартале, в котором ныне едва ли сыщется порядочный человек. Сему месту, между Грузинами и Тверскими воротами, кем-то дано было приятное название Тишина; ныне называется оно прежним подлым именем Живодерки. Тут находился длинный, деревянный, одноэтажный, несгоревший дом, принадлежавший г. Кологривову [169] , вотчиму княгини, со множеством служб, с обширным садом, огородами и прочим, одним словом — господская усадьба среди столичного города.

169

В этом доме, несколько лет спустя, Кологривовы имели счастье видеть у себя на бале самого Государя Императора.

Меня сначала смутила холодность, с какою, казалось мне, был я принят. Вяземский, с своими прекрасными свойствами, талантами и недостатками, есть лицо ни на какое другое не похожее, и потому необходимо изобразить его здесь особенно. Он был женат, был уже отцом, имел вид серьёзный, даже угрюмый, и только что начинал брить бороду. Не трудно было угадать, что много мыслей роится в голове его; но с первого взгляда никто не мог бы подумать, что с малолетства сильные чувства тревожили его сердце: эта тайна открыта была одним женщинам. С ними только был он жив и любезен как француз прежнего времени; с мужчинами холоден как англичанин; в кругу молодых друзей был он русский гуляка. Я не принадлежал к числу их и не имел прав на его приветливую искренность. Но с неподвижными чертами и взглядом, с голосом немного охриплым, сделал он мне несколько предложений, которые все клонились к тому, чтобы в краткое пребывание мое в опустевшей Москве доставить мне как можно более развлечений. Он поспешил записать меня в Английский клуб (куда однакож я не поехал), пригласил меня на другой день к себе обедать и назначил мне в тот же вечер свидание на Тверском бульваре, лишенном почти половины своих дерев, куда два раза в неделю остатки московской публики собирались слушать музыку, имея в виду целый ряд обгоревших домов.

Супруга его, Вера Федоровна, была также существо весьма необыкновенное. Я знал трех меньших сестер её, милых, скромно-веселых; она не совсем походила на них. При неистощимой веселости её нрава, никто не стад бы подозревать в ней глубокой чувствительности, а я менее чем кто другой. Как другие любят выказывать ее, так она ее прятала перед светом, и только время могло открыть ее перед ним. Не было истинной скорби, которая бы не произвела не только её сочувствия, но и желания облегчить ее. Ко всему человечеству вообще была она сострадательна, а немилосердна только к нашему полу. Какая женщина не хочет нравиться, и я готов прибавить, какой мужчина? В ней это желание было сильнее чем в других. Пленники красоты суть её подданные. В молодости женский пол любит царствовать таким образом и долго не соглашается отказаться от престола, воздвигнутого страстями. Иные дорого платят за успехи кратковременного своего владычества. Такого рода честолюбия вовсе не было в княгине Вяземской: все влюбленные казались ей смешны; страсти, ею производимые, в глазах её были ни что иное, как сочиненные ею комедии, которые перед ней разыгрывались и ее забавляли. Не служит ли это доказательством, что, при доброте её сердца, то, что мы называем любовью, никогда не касалось его? Если бы она могла понять её мучения, то содрогнулась бы. Самым прекраснейшим из женщин одной красоты недостаточно, чтобы увлекать в свои сети; необходимы некоторое притворство, топкость, уловки, одним словом, вся стратегия кокетства. От них она тем отличалась, что никогда не прибегала к подобным средствам, употребляя, если можно сказать, простые, естественные чары. Никого не поощряя, она частыми насмешками более производила досаду в тех, коих умела привлекать к себе. Как между ископаемыми, в царстве животных нет ли также существ одаренных магнитною силой? Не будучи красавицей, она гораздо более их нравилась; немного старее мужа и сестер, она всех их казалась моложе. Небольшой рост, маленький нос, огненный, пронзительный взгляд, невыразимое пером выражение лица и грациозная непринужденность движений долго молодили ее. Смелым обхождением она никак не походила на нынешних львиц; оно в ней казалось не наглостью, а остатком детской резвости. Чистый и громкий хохот её в другой казался бы непристойным, а в ней восхищал; ибо она скрашивала и приправляла его умом, которым беспрестанно искрился разговор её. Такие женщины иногда родятся, чтобы населять сумасшедшие дома. В это время я сам годился бы туда; но, может быть, это и спасло меня. А не мог прельститься умом, тогда кап я пленялся простодушием, то есть глупостью. Увы, и без меня сколько было безумцев, закланных подобно баранам на жертвеннике супружеской верности той, которая и мужа своего любила более всего, любила нежно, но не страстно!

У Вяземских увидел я в первый раз Катерину Андреевну Карамзину и был ей представлен. Она обошлась со мною, также как и со всеми незнакомыми и даже со многими давно знакомыми, не весьма приветливо; это не помешало мне отдать справедливость её наружности. Что мне сказать о ней? Она была бела, холодна, прекрасна, как статуя древности. Если бы в голове язычника Фидиаса могла бы блеснуть христианская мысль, и он захотел бы изваять Мадонну, то, конечно, дал бы ей черты Карамзиной в молодости. Одно имя, ею носимое, уже освящало ее в глазах моих: я любовался ею робко и подобострастно, и хотя уже был зрелый, и едва ли не перезрелый юноша, но, как паж Херубини о графине Альмавива готов был сказать о ней «qu’elle est belle, mais qu’elle est impo saute!» A душевный жар, скрытый под этою мраморною оболочкой, мог узнать я только позже. После обеда приехал сам Карамзин и разговаривал со мною; ему нельзя было узнать человека, которого вероятно, едва заметил он мальчиком, а я не смел ему напомнить о себе в Марфине.

Поделиться с друзьями: