Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
Шрифт:
Кто бы мог поверить? Другой соблазнитель мой был сам наш гувернёр, шевалье де-Ролен-де-Бельвиль, французский подполковник, человек лет сорока. Не слишком молодой, умный и весьма осторожный, сей повеса старался со всеми быть любезен и умел всем нравиться, старым и молодым, господам и даже слугам. Обхождение его со мною с самой первой минуты меня пленило. Я еще помнил строгую мораль, которую читал в глазах г. Мута; недавно расстался с брюзгливым Форсевилем, и вдруг нахожу наставника, который хочет уверить меня, что я уже не ребенок; а в отроческие лета кому не хотелось быть постарее! Он начал давать мне дружеские советы и одну только неловкость мою исправлять тонкими насмешками; я чувствовал себя совсем на свободе. Во время наших прогулок, которые начались с открывшейся весной, он часто забавлял меня остроумною болтовней; об отечестве своем говорил как все французы, без чувства, но с хвастовством, и с состраданием, более чем с презрением, о нашем варварстве. Мало-помалу приучил он меня видеть во Франции прекраснейшую из земель, вечно озаренную блеском солнца и ума, а в её жителях избранный народ, над всеми другими поставленный. Революционеры, новые Титаны по словам его, только временно овладели сим Олимпом, но, подобно им, будут низвергнуты в бездну. При слове религия он с улыбкой потуплял глаза, не позволяя себе однако же ничего против неё говорить; как средством, видно, по мнению его, пренебрегать ею было нельзя. Он познакомил меня с именами (не с сочинениями) Расина, Мольера и Буало, о которых я, к стыду моему, дотоле не слыхивал, и возбудил во мне желание их прочесть.
Посреди сих разговоров, вдруг начал он заводить со мною нескромные речи и рассказывать самые непристойные, даже отвратительные анекдоты. Я не знал что мне делать: я так уже привык в него веровать, что стыдился своего стыда; а он, злодей, наслаждался моим смятением. Еще приятнее было ему видеть, как постепенно исчезала моя робость и умножалось бесстыдство. Какая была цель его? Просто, в этих людях есть нечто демонское. Когда между французами таковы были поборники веры и законного правительства, то что же такое были их противники?
Изобразив поступки этого человека, надобно сказать несколько слов и о наружности его. Он был высок и сухощав, имел самые маленькие, серые, сверкающие глаза и огромный нос, который, описывая правильную дугу, составлял четверть круга. Он был чрезвычайно опрятен и никогда не покидал крестика Св. Лазаря, который доставляли не заслуги, а доказательства старинного дворянства.
И вот в каких руках находилась тогда, конечно, половина благородного русского юношества! При Павле, в числе других зол и беспорядков, размножились у нас эмигранты: не было полка в армии, в коем бы не находилось их по два и по три человека. Вообще тем, коим удалось попасть в службу, более других посчастливилось. Графский титул, который по бесчисленности носящих его мелких, мало известных дворян, во Франции уже был ни почем, у нас тогда еще был в редкость, и наши знатные или богатые невесты охотно выходили за сих мнимознатных людей, особливо когда они имели русский чин. Таким образом Лавали, Модены, Кенсона [39] у нас сделались величайшими аристократами, не только сравнялись с знаменитейшими нашими фамилиями, но начали почитать себя выше их. Не такова была участь тех, кои принуждены были приняться за воспитание детей: звание учителя, в наших варварских понятиях, казалось нам немного выше холопа-дядьки, вечного соперника мусьи. Французы это заметили; но как не было возможности их всех поместить, ибо прибывающие их толпы беспрестанно увеличивались, то, следуя нашей пословице (я думаю у них же заимствованной) «плоха честь, когда нечего есть», они рассеялись по лицу земли Русской, чтобы каким-либо образом добывать себе хлеб. Умножающееся употребление французского языка способствовало им к отысканию мест; скоро, в самых отдаленных губерниях, всякий небогатый даже помещик начал иметь своего маркиза [40] . Не было у нас для французов середины: ils devenaient outchitels ou grands seigneurs.
39
За одного из Кенсона вышла дочь описанного выше князя П. И. Одоевского. П.Б.
40
Я знал в Пензенской губернии одного г. Жедринского, у которого было не более трехсот душ обремененных долгами. Его сына воспитывал виконт де Мельвиль.
Когда между французами, между эмигрантами, встретится человек благоразумный, просвещенный, скромный, с религиозными чувствами и строгою нравственностью, то надобно говорить об нём как о диковинке. Такая диковинка находилась у нас в селе Казацком. К сожалению, не ему было поручено воспитание наше: он только давал нам уроки. Г. Керлеро, о коем хочу говорить, не приехал, а пришел в Россию с корпусом принца Конде. Как искусного инженерного офицера, его бы охотно приняли во всякую иностранную службу; но он предпочел надеть лядунку, взять ружье и стать в ряды простых воинов, защитников королевских прав, кои почитали они священными; когда корпус, к коему принадлежал он, был принят в русскую службу, то скоро, наскучив гарнизонною жизнью, он определился учителем в дом Голицыных.
В этом коротеньком и крепком человечке нельзя было предположить ни костей, ни мяса, ни жиру, а одни только мускулы: он весь был как одна только сильная пружина. Родом был он из Бретани. Я не знаю, должно ли бретонцев почитать французами. Из завоеванных кельтических племен они одни под римским владычеством сохранили некоторую твердость, независимость, честные и дикие нравы и неблагозвучный свой язык, когда вся Галлия приняла обычаи своих завоевателей. Гордые их единоплеменники, отделенные от них проливом, также легко переродились в англосаксов и норманнов, коль скоро были ими покорены. Оружие франков позже всего проникло в их Арморику, и Вандея была последняя защитница прежнего порядка. Пусть назовут их непреклонными или упрямыми; таковы остались они и поныне. Таков был и мой любезный Керлеро.
Он с добродушною настойчивостью победил во мне отвращение к математическим наукам, и в одно лето прошли мы с ним геометрию и алгебру; ему обязан я тем, что не остался совсем бессчетным. С величайшим терпением учил он маленьких князьков, но усердно и успешно занимался с шестнадцатилетним отставным офицером, князем Михаилом, который один из братьев пожелал вознаградить потерянное на службе время.
И так в сем доме было два француза. Было еще и два немца: отставной ротмистр, который, заведовал конюшней и смотрел за лошадьми, и лекарь, который морил людей; последний был женат. Потом был грек, отставной майор, главный управитель над деревнями, который всегда улыбался, пришучивал и обкрадывал своих верителей. В нём одно только мне памятно: от него ужасно несло курительным табаком; цвет лица он имел совсем кофейный и ежедневно пил по двенадцати чашек кофе. Всех вышесказанных, но не вышеименованных особ, лет двадцать тому назад, мог бы я назвать читателю, который впрочем немного бы от того выиграл, и горе только одному мне, кому память столь приметно изменяет [41] . Наконец, был и поляк, Загурский, пан-эконом с своей паньей. Грек и немцы обедали с нами только по праздникам и по воскресеньям, а шляхтича с женой, тоже по воскресеньям, пускали только поутру с поклоном к княгине, которая милостиво давала им целовать ручку.
41
Чтоб иметь по образчику каждой нации, учился с нами маленький, красивый англичанин, Джон Лич, сын какого-то ремесленника. Я недавно знал его архитектором Медико-хирургической Академии, во что определил его известный его единоземец Виллие, хотя он никогда архитектуре и не думал учиться.
Всё это были должностные лица; но в нашем обществе находились еще два почетные члена, из коих один давно уже членом Российской Академии, а другой доселе тщетно ожидает сей чести.
Родной племянник Александра Петровича Сумарокова, одного из известнейших наших старинных писателей, Павел Иванович служил в Преображенском полку под начальством князя Сергия Федоровича и женился на двоюродной сестре его, княгине Марии Васильевне Голицыной. Он свел ее с ума, где-то оставил, а прижитых с нею двух детей, сына и дочь, отдал он на воспитание в дом своего родственника и покровителя. Принужден будучи, подобно многим, оставить службу при Павле и не имея большего состояния, он находился тогда вместе с ними и гостил в Казацком.
Весьма бы любопытно было сделать психологическое изыскание, отчего люди, имеющие сколько-нибудь рассудка, иногда до того бывают ослеплены высоким о себе мнением, что выказывают его на каждом шагу, при каждом слове, не замечая, сколь неприлично сие в общежитии, сколь противно для самолюбия других. Каждый из нас, если только захочет взять труд рассмотреть себя, то найдет внутреннее, верное чувство, которое поможет ему лучше других сделать самому себе оценку. Многие, ужасаясь умственной нищеты своей, холодным молчанием ограждают ее от проницательности людей; высокомерным обхождением, как плотною мантией, прикрывают они природные свои рубища. Всё это предполагает некоторый рассудок, некоторое искусство и следственно некоторый ум. Но тех, кои, будучи словоохотны, вечно повторяют глупое я, когда в их взглядах вы всегда видите бессмысленное самодовольство, тех позволено решительно назвать дураками.
Непомерная спесь г. Сумарокова превосходила всякое описание: никакие успехи не смягчали его гордости; бесчисленные неудачи не могли никогда его образумить. В обращении со всеми, кого смолоду не привык он почитать выше себя, было всегда что-то грубое, жесткое, нестерпимое. В глубокой старости он остался также тяжел и несносен, как в первой молодости; более он сделаться не мог. Два раза был он губернатором, обе губернии должен был оставить, истощив терпение начальства, подчиненных и жителей; теперь он состоит инвалидным сенатором.
Он один видел в себе государственного человека и литературного гения; никто даже в шутку его в том не уверял. Вероятно, у него был двойник, и их взаимное удивление, обожание, утешало его в мнимой несправедливости людей. Нельзя думать, чтобы творения его дошли до потомства; библиоманам было бы однако же не худо их сохранять: они могут служить образцами дурного слога, дурного вкуса, наглости, самохвальства и самой грубой неблагопристойности. Стараясь спасти их от забвения, в котором, может быть, и сам потону, спешу назвать известнейшие: Досуги Крымского судьи, Прогулка за границу и повесть: Федора, которая такая же дура, как и сам сочинитель.
Дочь его, Мария Павловна, ныне пожилая дева, была тогда двенадцатилетняя девочка; воспитанная с детьми другого пола, она имела и сохранила много ухваток мальчика. Сыну Сергею Павловичу, славному артиллеристу и генерал-адъютанту, было тогда лет восемь или девять. Они оба были вовсе не в отца. Первая необыкновенною любезностью ума, последний заслугами, храбростью и добросердечием всегда искупали недостатки его и приобретенными в обществе любовью и уважением украшают незавидную его старость.