Записки графа Рожера Дама
Шрифт:
Турки, выведенные из спокойного состояния, в ту же ночь, в полночь, сделали вылазку, направленную на крайнюю левую батарею, под начальством Салунского, командира арнаутов.Я участвовал в деле, но оно не представляло ничего важного: генерал Самойлов, племянник князя Потемкина [44] , главный начальник этой части, человек храбрый, подкрепил пост, открыл смежную батарею и отбросил турок. Дело обратилось в сильную канонаду, длившуюся три часа, и не причинило нам никакого урона, кроме того, что поколебало наши брустверы (едва защищенные от пуль).
44
Александр Николаевич (1744–1814), после Очакова произведенный в генерал-лейтенанты. Написал «Жизнеописание Потемкина», брата его матери Марии, жены сенатора Николая Борисовича Самойлова.
Принц Линь высказал мнение по поводу образа прикрытия наших траншей, что главному инженеру следовало бы быть сусликом (род маленьких желтых крыс, часто встречающихся в этих степях), так как приходилось постоянно всё исправлять, и люди работали в лежачем положении, не имея возможности иначе защититься.
Мороз становился жестоким. Князь Потемкин раздавал войскам много денег, что их развращало, делало требовательными, но не облегчало бедственного их положения. Принц Нассау и принц Линь были в отчаянии от необъяснимой медлительности действий, но от Потемкина никаких разъяснений добиться не могли. Он ожидал, что город сдастся на капитуляцию, каждый день льстил себя этой надеждой; а число больных возрастало, недовольство всё увеличивалось угрожающим образом. Около 20 сентября ежедневно умирало в госпитальных палатках от 40 до 50 человек, а город далеко еще не был настолько стеснен, чтобы можно было предвидеть конец осады. Флот капитан-паши всё еще стоял на якоре у Березани и, при благоприятном ветре, снабжал Очаков съестными припасами, и принц Нассау не был в состоянии препятствовать этому. Фельдмаршал Румянцев [45] , завладевший Хотином, не двинулся ни на шаг вперед. Договор между Иосифом II и Императрицей нисколько не исполнялся. Австрийская армия имела несколько несчастных, но затем и несколько успешных дел, в результате с кое-какими завоеваниями; чему же в таком случае можно было приписать медлительность, которая не оправдывалась никаким военным правилом [46] ? Принц Линь решился приложить последние усилия, чтобы склонить князя Потемкина к окончанию осады и перейти в армию фельдмаршала Румянцева в случае неудачи попытки. 27 сентября вместо новых способов осады, которые положили бы предел нашему нетерпению, явились новые способы приятного времяпрепровождения. Г-жа Самойлова и г-жа Потемкина, [47] племянницы князя, прибывают в лагерь и устраиваются в палатках вблизи дяди. Это обстоятельство, увеличивая досаду принца Линя и принца Нассау [48] , утешило несколько меня. Я как бы отогревался в присутствии этих двух красивых особ, иззябнув в траншее, где приходилось проводить часть дня. Я надеялся, что они не устоят против моего натиска и что на которую-нибудь из них повлияют место и те старания и усилия, которые я прилагал. Я стал терпеливо переносить все бедствия нашего положения и благословлял свою счастливую звезду за ниспосланные мне блага, которым не было примера ни в какой войне и ни в какой армии Европы.
45
Он командовал подольской армией.
46
Именно в это время только что взяли Хотин (19-го сентября), но их главная армия, в присутствии Императора, была приведена в полное расстройство в Банате (14-го и 20-го сентября).
47
M-me Paul Potemkine, урожденная Закревская, в то время «любимая султанша»; Ланжерон описывает ее так: у нее «неприятный стан, но прекрасное лицо, блестящей белизны кожа и очень красивые глаза, мало ума и много самодовольства».
48
См. его заметки (D'Aragon, стр. 265).
4-го и 5-го октября флот капитан-паши значительно увеличился; насчитывали 87 парусных судов различной силы и величины. Князь Потемкин был очень встревожен этим, но не находил иного способа, кроме общих канонад, от которых не защищали жителей и их дома; но это обстоятельство не могло их заставить сдаться.
6-го я объезжал внешние батареи с одним знакомым, как вдруг, глядя по направлению турецкой батареи, палившей в нашу, за которой я находился, я совершенно ясно разглядел черную точку — ядро, которое ударилось в верх бруствера батареи. Скорее инстинктивным, чем сознательным движением я заставил коня отскочить вправо, и ядро, которое первым своим рикошетом разорвало бы меня, едва коснулось моего бедра. Я видел, как бедро вздулось, подобно мыльному пузырю, который надувают. Я ощутил общую оцепенелость ноги от бедра до ступни, но никакой острой боли не чувствовал и не упал с коня. Знакомый, с которым я был там, медленно отвел меня в лагерь, где меня уложили. Хирург-француз, осмотрев место, затронутое ядром, поврежденное и опаленное им, объявил, что не может узнать, сломано ли бедро, пока опухоль не спадет, на что потребуется, по крайней мере, четыре дня. Я должен сознаться, что ощутил чрезвычайную скорбь, так как предположив даже, что жизни моей не угрожала опасность, всё же я не был в состоянии служить, по крайней мере, продолжительное время и должен был подвергнуться вынужденному покою, который был для меня страшнее самой смерти. Странное дело! Когда хирург-француз пришел ко мне утром, чтобы перевязать мою первую рану, которая еще нагнаивалась, принц Линь, услыхав из своей палатки, что я противился перевязке, чтобы иметь возможность скорее выходить, крикнул хирургу: «Оставьте его! не стоит перевязывать, он скоро будет снова ранен, и вы тогда заодно уж перевяжете обе раны». И точно для того, чтобы сбылось это предсказание, хирург через несколько часов снова появился у меня.
Первые два дня я провел в сильнейшем беспокойстве, так как не чувствовал вовсе ни бедра, ни всей левой ноги, как если бы вовсе её не было; на третий и четвертый опухоль стала опадать, а на пятый хирург мог уже удостоверить, что у меня ничего не сломано, что нужно только много терпения и что со временем к мускулам вернутся их прежние необходимые им способности. Большая тяжесть отлегла от сердца. Я намеревался не позволять себе излишней неосторожности, пока дело осады будет представлять интерес в прежней степени, но как только наступит решительный момент, — преодолеть все препятствия.
8-го октября весь флот капитан-паши поднял паруса и исчез. Это обстоятельство возбудило надежду, что флот покинул эту стоянку или чтобы сразиться с русским флотом, который, может быть, пришел из Севастополя, или для того, чтобы дать возможность сдаться сераскиру [49] Очакова. Каково же было наше недоумение, когда 9-го он вернулся, снова стал на якорь на том же месте и тем самым разрушил все наши надежды.
10-го октября принц Линь, соскучившийся, утомленный и справедливо возмущенный тем, что не мог добиться от князя Потемкина действий, которые бы более сообразовались с его инструкциями, отправился на генеральную квартиру фельдмаршала Румянцева, собираясь попробовать расположить его в пользу своих желаний. Его разлука со мной была для меня чувствительным лишением; его заботы обо мне, его поддержка, его непоколебимая обязательность, его постоянная любезность до сих пор сильно способствовали интересу и прелести моей жизни; он покидал меня больного, но еще более опечаленного мыслью лишиться, вследствие его отсутствия, части удовольствий, которые он и придумывал, и выполнял. Офицеры армии всех рангов окружили меня заботами, стараясь утешить. Князь Потемкин привел ко мне свою третью племянницу, которая, проездом в Неаполь, где муж её был министром, заехала провести несколько дней у дяди. Он сказал мне при этом, что не хотел лишить меня удовольствия видеть одну из красивейших женщин империи. Это была графиня Скавронская [50] . Императрица также пожелала получить сведения о моем состоянии и прислала ко мне от своего имени дежурного генерала армии, поручив ему узнать о моем здоровье лично от меня и засвидетельствовать мне участие, которое она соизволяла принимать во мне.
49
Генерал-аншеф армии.
50
Иван Долгорукий говорит, что она была «самая любезная» из дочерей Марии Энгельгард. Её муж граф Павел Мартынович Скавронский (1757–1793) был особенно известен своими странностями. В «Русских портретах XVIII и XIX ст.» воспроизведен её портрет Ангеликой Кауфман.
19-го князь пожелал снова попытать общую бомбардировку и ограничить ее городом. Он отдал приказ принцу Нассау придвинуть всю флотилию и окружить нижнюю часть, а 20-го эта бесполезная попытка состоялась. Флотилия чрезвычайно от неё пострадала; несколько судов было выбито из строя и много народу убито. Распространился слух, что эта мера более действительна и что к ней прибавится еще осада окопов сухопутными войсками. Как только я узнал об этом, я встал с постели и, превозмогая слабость и опираясь на палку, явился к князю Потемкину. «Какое недоверие! — сказал он мне. — Конечно, я не пошел бы в атаку, в которой вы могли бы принять участие, не предупредив вас. Это не более как простая бомбардировка. Я требую, чтобы вы пошли и успокоились, и поверьте, что отъезд принца Линя нисколько не изменяет моих забот о вас и моей к вам искренней привязанности». Я удалился и на некоторое время предался покою, необходимому для моего выздоровления.
Принц Нассау после бомбардировки сошел на берег. Он был в очень дурном расположении духа, жаловался, что обязан был подчиняться плохо рассчитанным распоряжениям, вроде только что данных и столь предосудительных; зная его характер, я предвидел бурю, которая должна была разразиться. У него действительно произошел с князем Потемкиным очень горячий спор, после которого он на три дня заперся в палатке, не ходил к князю, ожидая всё время извинений с его стороны и обещания принять иные меры и следовать более определенному плану. Но князь, по своему характеру, не умел ни отступать, ни склоняться перед увещаниями кого бы то ни было, в особенности когда они выражались в неспокойной форме; он ничем не поступился в пользу принца Нассау и не справлялся о том, что он думает и делает. Принц Нассау, еще более этим раздраженный, написал ему, прося пропуска. В ответ он получил пропуск без дальнейших объяснений, без задержки и отбыл в Польшу 26-го октября утром.
Я был сильно огорчен отъездом принца Нассау, но в то же время я был глубоко тронут поведением князя Потемкина по отношению ко мне в данном случае. В то же утро я получил записку от него, в которой он самым любезным и внимательным образом выражал свое сожаление по поводу моего огорчения, причиненного мне отсутствием принца Линя и принца Нассау, и уверял меня в то же время в том, что он постарается заменить их дружбу и поддержку своей дружбой, и просил со всякой просьбой доверчиво обращаться лично к нему. Эта изысканность подтверждает правильность высказанного мною взгляда на характер князя Потемкина. Князь был способен на всевозможные милости, на изысканную вежливость и на всевозможные жестокости и даже деспотизм; руководимый попеременно то самолюбием, то сердцем, он одновременно способен был уступать и тому и другому, внушать одновременно как признательность и преданность, так и ненависть.
1-го ноября в Очаков вошли 18 отдельных судов из флота, стоявшего на якоре у Березани, несмотря на ряд фрегатов и судов флотилии, расположенной при устье лимана. Сильные вихри, присущие этому времени года, затрудняли всякие движения и лишали возможности препятствовать туркам в подобного рода предприятиях. Оставалась, наконец, только надежда на то, что турецкий флот уйдет, так как всё время стоявшая ужасная погода не позволяла ему долго держаться на море. Эта новая помощь Очакову подтверждала блестящим образом мнение принца Нассау, утверждавшего несколько раз, что время года не способствовало воспрепятствованию непрерывного снабжения города съестными припасами и что, в таком случае, польза флотилии сводилась решительно к нулю.
Мне трудно будет дать понятие о том, что претерпевала армия, что каждому в отдельности приходилось переносить в то время. Земля была на два фута покрыта снегом, стояли морозы в 12–15°, да к тому еще ураганы с моря, часто опрокидывавшие палатки. Это обстоятельство, вошедшее в обыкновение, вызвало распоряжение по армии князя Потемкина вырыть в земле ямы, по имени землянки, куда солдаты уходили на отдых; палатки же были отправлены в арьергард. В тех неизмеримых степях нельзя было получить ни дров, ни других припасов, т. е. нижние чины лишены были вина, водки, даже мяса, цена которого для них была слишком высока. Генералы и полковники на вес золота оплачивали некоторые жизненные припасы. Несмотря на все меры предосторожности, подсказанные инстинктом, нельзя было лечь спать в палатке, чтобы утром не проснуться покрытым снегом. Из числа тех немногих лошадей, которых пришлось оставить, когда, вследствие недостатка в фураже, три четверти кавалерии отправлены были на квартиры, падало ежедневно несколько, а люди, у которых не было палаток-конюшен, и вовсе не могли сохранить ни одной. Несмотря на то, что у меня была конюшня, у меня осталось всего две лошади, одну из которых я держал под наметом своей палатки, чтобы согреваться об нее. Все телеги наших военных обозов пошли на дрова весьма умеренной кухни, которую приходилось вести каждому для себя, и на костры, у которых удавалось слегка погреться. Генералы, имевшие по нескольку экипажей, сохранили по одному, пожертвовав остальные на дрова.
Я был молод и не привык к морозу, как русские, а потому у меня в палатке день и ночь горела спиртовая грелка (винный спирт стоил два луидора бутылка), как единственное средство несколько обогреться. Когда я собирался спать, мои люди грели над грелкой мешок, величиной в мой рост, нагрев его, водворяли меня в него, укладывали меня и укрывали всеми моими одеялами и одеждой. Так я засыпал; а утром мой лакей снимал с моего лица снег, толщиной в две-три линии, который нападал за ночь сквозь палатку. На всех солдатах, занятых в траншее, были шубы и башмаки, подбитые мехом, поверх сапог, а унтер-офицеры находились в постоянном движении по всему протяжению армии и будили людей, цепеневших от холода; если они засыпали, кровь свертывалась от мороза, и они уже больше не просыпались. Трудно изобразить бедствие, подобное тогдашнему. По утрам и вечерам я ходил в траншею, обедал же и проводил вечера у князя; но при всем моем старании узнать его намерения, мне не удавалось угадать судьбы, которую он нам готовил.