Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути
Шрифт:
Очень далекими от положительных остались у меня воспоминания об учителе греческого языка Добиаше. Мы его назвали «младшим» в отличие от его старшего брата, занимавшего кафедру греческого языка в Историко-филологическом институте. Наш Добиаш был классическим образцом чрезвычайно ограниченного формалиста-бюрократа. Всё его преподавание сводилось к задаванию урока – прочитать и приготовить от сих пор и до сих пор – и в спрашивании урока. Опрос начинался требованием показать «ваше приготовление». Нужно было подать тетрадку, в которую полагалось выписать все глаголы из прочитанного отрывка со всеми их формами, затем – имена существительные и прочие слова. После проверки приготовления нужно было перевести отрывок. Следовала отметка. «Приготовление урока», т. е. выборка из словаря и русский перевод слов – это самое главное, обязательное и в младших, и в старших классах. Добиаш очень дурно говорил по-русски, но чрезвычайно любил наставлять нас на правильный путь жизни. Главные правила: 1) Старших всегда надо уважать и слушать, а начальству нужно повиноваться и в точности выполнять все его указания; 2) Необходимо быть во всем бережливым, помнить, что «копейка рубль бережет». Дальше этих нравоучений его экскурсии в область этики и философии не шли.
Латинский язык в старших классах преподавал Абрамов, занимавший в гимназии должность инспектора. Он не требовал выписывания из словаря и заучивания отдельных слов, а добивался, чтобы, читая целый отрывок, ученик понимал его смысл и из контекста, не заглядывая в словарь, доходил бы до понимания значения отдельных слов, даже если дотоле это слово ещё не встречалось. Урок его всегда был интересен, потому что обязательно нужно было внимательно и напряжённо вслушиваться в читаемый им отрывок. Очень выразительно прочитывал он одну-две страницы из Тита Ливия, Саллюстия или Цезаря, а затем предлагал кому-нибудь из учеников рассказать прочитанное на латинском же языке. Обыкновенно, если ученик не мог ничего пересказать из услышанного, ему давалось задание перечитать и перевести со словарём тот же отрывок дома и научиться передавать его содержание на латинском языке. Если ученик по усвоенной от Добиаша привычке подавал Абрамову тетрадку с выписанными незнакомыми словами, он раздражённо кидал тетрадь на пол с презрительным замечанием «мальчишество!» Бывало, после своего очень выразительного двукратного чтения он вызывал для ответа трёх-четырёх учеников, и если они не могли изложить по латыни смысл прочитанного, гневно кричал: «Столпы бессмысленные» и для успокоения вызывал меня. Так как я внимательно вслушивался и схватывал не только общий смысл, но и запоминал при этом целые предложения и характерные выражения, то он оставался вполне удовлетворённым.
Цель его состояла в том, чтобы научить понимать фразу, не переводя каждое слово на русский язык. Много позднее, в университете, и уже будучи врачом, я по этой системе овладевал иностранными языками настолько, чтобы читать специальные книги и журналы, нужные мне, не только на немецком, французском, но и на английском, итальянском, испанском, чешском и польском языках. И всегда с благодарностью вспоминал Абрамова, научившего меня этому методу. Между прочим, Абрамов не допускал, чтобы кто-либо осмелился усомниться в правильности его указаний. Помню, ещё в пятом классе после рождественского перерыва он выдавал стипендию за три месяца сразу золотыми монетами десятирублевого достоинства (из расчета 16 руб. 66 коп. в месяц). Я расписался в соответственных графах ведомости. Придя домой, пересчитал деньги. Оказалось, одна десятирублёвая монета была лишняя. Я бегом через весь город вернулся в гимназию. Запыхавшись, весь мокрый, вбежал я к Абрамову и сказал, что по ошибке он дал мне лишние 10 рублей. Абрамов сразу гневно закричал, что он не ошибается, что это я напутал. «Но у меня никаких денег не было, когда я шёл получать, а вот оказались эти деньги», – и я положил на стол 60 рублей вместо 50-ти. С недовольным видом он взял обратно 10 рублей и не очень учтиво отпустил меня: «Идите!» Он не поблагодарил меня, так как считал, что я поступил только честно и иначе поступить не мог.
В последних классах гимназии в качестве отдельного предмета преподавалась логика. Преподавал её профессор философии Историко-филологического института Маливанский. Его метод обучения был прост. К каждому уроку он задавал один параграф по учебнику логики, а затем вызывал одного за другим учеников, которые должны были рассказывать выученное. И чем ближе к тексту отвечал ученик, тем выше была отметка. Двоек ставил он много. Помню, в начале одного урока мой одноклассник Ильченко обратился к Маливанскому с просьбой не спрашивать его, так как у него очень болит голова. Профессор ответил, что логика не имеет никакого отношения к телу человека или к частям тела. По законам логики мыслит душа. Поэтому он стал мучить Ильченко вопросами и, в конце концов, поставил ему двойку.
Живо встаёт в моей памяти учитель истории Сребницкий. Невысокого роста, с умным, всегда несколько напряжённым раскрасневшимся лицом, он редко улыбался, сохраняя ровное, серьёзное выражение лица. Деловито входил в класс и никогда не занимался на уроках посторонними делами. Конечно, уроки по истории нужно было готовить по учебникам Иловайского и Беллярминова. Но Сребницкий не ограничивался только задаванием и опрашиванием уроков. На каждом занятии он вызывал для ответа по пройденному или по очередному уроку одного-двух учеников и ставил им после тщательного опроса оценку за всю четверть. Меня он спрашивал редко, не более одного раза в четверть или даже за целое полугодие, доверяя моим знаниям. Он знал, что я много читаю по истории, в чём он мог убедиться, когда, отвечая, я выходил за рамки учебников и рассказывал, умалчивая об источнике, о Фридрихе Барбароссе, о Средневековье или о гуманистах по Писареву.
У нас в доме, в книжном шкафу отца была многотомная история России Соловьева. Её я в разное время читал том за томом и потом, благодаря не раз выручавшей меня памяти, отвечал Сребницкому значительно полнее, чем по учебнику. Второй половиной урока Сребницкий пользовался для изложения следующей темы. Видно было, что он готовится к урокам, и его изложение всегда было интересным и ни в какой мере не состояло только из материала учебника. Однако он был далёк от освещения социальных и экономических изменений в исторической перспективе, а движущие силы в истории видел только в политических задачах, которые выдвигались крупными государствами в борьбе между собой. Политические задачи, осуществление которых преемственно велось от Ивана Калиты до среднеазиатских завоеваний Александра II, – это всё была одна и та же сила движения в сторону раздвигания пределов России от Балтийского и Черного морей до Северного Ледовитого и Тихого океанов. И я вспоминаю, как эта доминирующая идея расширения, экспансии государства подсознательно передавалась ученикам и как при рассмотрении карты Европы и Азии неизменно высказывались затаённые пожелания еще больше расширить пределы нашей страны.
В первую половину моего пребывания в Нежинской гимназии её директором был Мейков, в парадные дни являвшийся в гимназическую церковь в генеральской форме: в белых брюках и в расшитом мундире с широкой голубой лентой через плечо и крупной звездой на груди. Я не помню его имени и отчества: среди гимназистов они хождения не имели, а заменялись общепризнанным выразительным прозвищем «Мамай». От директора ничего другого никогда нельзя было ждать, кроме Мамаева побоища.
Гимназический день начинался общей молитвой. По звонку все учащиеся и все начальство собирались в большой зал, не в Актовый, открывавшийся лишь в редких случаях – на первый день Пасхи и на годовом акте. Непосредственно перед звонком на молитву по всем коридорам проносился Мамай, сопровождаемый экзекутором. Они заглядывали в каждый класс и обязательно заходили в умывальную и уборную. Он не проходил, а именно проносился, как карающая десница Юпитера. И горе было всякому попавшемуся на его пути с явным «corpus delicti» [8] – с нарушением формы или с курительными принадлежностями, которые не были своевременно укрыты или замаскированы. Фамилия записывалась экзекутором в список жертв Мамаева побоища за данный день. Наказаниями были либо карцер, либо даже исключение. Лента и белые штаны в торжественные дни, да объявление списка жертв ежедневного побоища – это всё, что запечатлелось в памяти за четыре года директорства Мейкова-Мамая, получившего вместе с чином тайного советника более высокое назначение. От нас он был переведён в Варшаву попечителем учебного округа.
8
Состав преступления (лат.).
Помощником директора был ненавистный всем Химера, всегда носивший мундирный фрак, человек с густой коротко остриженной бородой, говоривший ровным, тихим, гнусавым голосом. Среди гимназистов он не имел другого имени, кроме «Химеры», не удивительно, что я не помню его фамилии. Он донимал провинившихся своими тихими змеиными допросами и нудными нотациями. Таким же инквизиторским тоном вёл он и преподавание на своих уроках классических языков. Он занимал квартиру в первом этаже монументального здания нашей «гимназии князя Безбородко», выходившую на лестницу, по которой мы поднимались в гимназию, помещавшуюся во втором этаже. Всегда было желание, как бы не встретиться с Химерой, со змеиными его глазами. Главный его интерес и внимание всегда были направлены на то, чтобы подловить или выследить какие-либо признаки вольнодумства, свободомыслия, раскрыть крамолу. Его боялись, как следует бояться притаившейся змеи.
Нежинская гимназия, рассчитанная на 200–300 «своекоштных» учеников, помещалась во втором этаже «дома Безбородко», а третий этаж занимал Историко-филологический институт на 40–60 человек, причём там же находилось и общежитие для всех студентов, которые жили там, как в монастыре, чтобы полностью оградить их от крамольного влияния со стороны населения.
Филологический институт был учреждён вместо прежнего лицея специально для подготовки вполне благонадёжных учителей для классических гимназий, из которых, в свою очередь, должны были выпускаться благонадёжные, не заражённые вольнодумными мыслями, чиновники. Третий этаж являлся инкубатором для искусственного высиживания птенцов с точно скроенной, штампованной душой. К нему вполне подходила кличка «живопырка». Студенты – бородатые дяди, все упакованные в форму, отпускались на прогулку в город только на строго определённый срок. Они не получали ни газет, ни журналов, не могли приносить с собой книг. По сравнению с ними мы, гимназисты, жили на полной воле-волюшке: от населения изолированы не были, гулять могли, не спрашивая разрешения.
Правда, были подробные правила и инструкции, регламентировавшие внеклассное поведение учеников, были и специальные надзиратели, и добровольные соглядатаи из учителей, но вся эта слежка была малоэффективна.
Монументальное трёхэтажное здание гимназии с широкой парадной лестницей и красивым балконом, поддерживаемым восемнадцатью мощными белыми колоннами, обнесено было каменной оградой с решеткой, вдоль которой тянулись внутри двора аллеи белой акации и пирамидальных тополей. В весенние месяцы эти аллеи непрерывно оглашались пением бесчисленных соловьёв. Когда в мае или начале июня цвела белая акация, аромат её заполнял всю округу, проникал в классы, коридоры. На обширном, всегда сухом дворе, заросшем в главной своей части подорожником и трын-травой, посередине были устройства для гимнастических упражнений: шесты, наклонные лестницы, параллельные брусья и пр. К чести гимназии надо сказать, что уроки гимнастики и упражнений во дворе велись регулярно. После уроков до сумерек двор предоставлялся для игры в гилки (лапта), в городки и для других подвижных занятий.
Ещё большей любовью пользовался у нас примыкавший сзади ко двору большой тенистый, со многими пересекающимися аллеями и лужайками лицейский сад-парк, воспетый Гербелем. Парк был обнесён глухим высоким забором, за которым тянулись сенокосные луга и доходившая до окраины города роща. Глухой забор и даже сторож не могли служить препятствием тому, чтобы мы и до начала уроков, и поздним вечером, и в лунные ночи подолгу гуляли в этой роще и на отдалённых лужайках, с полной гарантией, что никто из начальства за высокий забор из гимназического сада не проникнет. Единственный раз за много лет я встретил здесь сидевшего на пне в глубоком раздумье нашего законоучителя Хайнацкого.