ЖАНРЫ

Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути
Шрифт:

Немало лет прошло с тех пор, как ездил я по берегам Волхова, как ходил по крутым спускам, обследуя условия работы, труда и отдыха, быта плитоломов. Я вымерял «очисты» и вынутую плиту. Рассчитывал в кубометрах и тоннах огромные массы передвинутых мышечными усилиями плитоломов тяжестей, поднятых на 10–15 метров со дна скрытых «очистей» на высоту уступов, где складывалась плита или производились отвалы «фризы» и земли. Я старался составить себе хоть в самом грубом приближении представление о некоторой части затрачиваемой людьми энергии на этот титанический сизифов труд, чтобы выяснить, какое количество калорий должно было усваиваться и сколько фактически усваивалось плитоломами из их ежедневного пищевого пайка. При полном отсутствии механизмов, приводимых в движение за счёт использования природных источников энергии, единственным источником энергии была та часть переваренной и усвоенной пищи, которая затрачивалась плитоломами на мышечную работу. Переварить эту пищу, выработать из неё поражавшие своими размерами количества живой энергии для совершения чисто механической работы – это была существенная часть производственной техники в плиточном промысле. Но было также ясно, что рабочие служат своему хозяину-нанимателю не только тогда, когда они принимают пищу в обед и ужин, но и когда усваивают её в часы отдыха и сна. Я и сформулировал это в выводных положениях своего очерка «Санитарно-экономическое положение плитоломов»: плитолом работает на своего хозяина и тогда, когда он спит или отдыхает. Отсутствие машин в плиточном промысле принижает рабочего до состояния простого механизма для выработки нужной хозяину промысла механической энергии.

Рядом, непосредственно мимо «очистей» и плитных ломок с гулом и грохотом проносились и бились в Волховских порогах неисчислимые количества необходимой энергии, которую человек мог бы покорить себе силой своего ума и тем освободить себя от рабского приниженного положения, а свои силы направить на высшее проявление человеческой мысли, культуры, науки. Тогда же обо всём увиденном я писал: «На расстоянии нескольких вёрст тянутся целые горы выломанного плитняка, их гребни поднимаются на 10 сажен, за ними виднеются горы вывезенной из „очистей“ земли. И вся эта гигантская работа совершена не титанами, не механизмами, а мускульной силой рабочих. Издали доносится гул бьющегося в порогах, низвергающегося с них Волхова. Мощно и стремительно несётся он у самых ломок, но вся эта вольно и бесплодно уносящаяся энергия падающей воды не покорена ещё человеком, не поступила ещё к нему на службу, не выполняет за него всей его тяжёлой, чёрной, грубо механической работы, выпадающей здесь на долю рабочих, выполняемой ими примитивными орудиями».

Только после Октябрьской революции сбылись тогдашние мои мечты. Когда я сейчас пишу эти строки, нередко передо мной встают картины прежнего Волхова в его порожистой части – от Михаила Архангела и Званки вниз на 10–20 километров. Здесь Волхов пересекает мощные, многометровой толщины, слои девонской плиты. У самого уреза воды по узкому бечевнику плелись длинной цепью, одна за другой, впряжённые в лямки и хомуты лошади. Они тянули вверх, против бурного течения, мелкие суда паузки. Баржи ходили из Старой или Новой Ладоги до Ильи Пророка. Здесь кладь с них перегружалась на небольшие, легко управляемые паузки. Опытный лоцман проводил, лавируя между камнями, такую посудину через пороги. Её тянули лошади за верёвки, отходившие от толстого каната, привязанного к паузку. Каждая из верёвок оканчивалась хомутом. Паузки тянули десятки лошадей, погонщики не шли за ними по узкой тропинке бечевника, а сидели верхом. Вернее сказать, не погонщики, а погонщицы, ибо это всегда были молодые девушки – отважные, привыкшие к строгой дисциплине, к опасности и риску, девушки-амазонки. Каждая была вооружена острым ножом. Напрягая все силы, лошади преодолевали напор быстро несущейся воды. Медленно, под крики погонщиц и гул волн, продвигался вверх по течению между порогами паузок. Не всегда дело оканчивалось благополучно. Паузок мог попасть в слишком быстрый поток, непреодолимый для силы десятка или двух-трёх десятков лошадей. Их погоняют, побуждают… Ещё минута, другая – и паузок преодолеет поток, выйдет из смертельной опасности, но вот напор воды пересиливает, лошади начинают подаваться назад, ещё миг – и их втянет в воду, паузок понесётся вниз, его разобьёт в щепки, погибнут и все кони. Погонщицам нужно спастись самим и спасти лошадей. Если в такой момент хотя бы одна лошадь выбыла из строя, то и все остальные подверглись бы смертельной опасности быть втянутыми в кручу порогов. Нужно освободить лошадей от лямок, всех до одной единовременно, повинуясь мгновенно команде атамана. Раздаётся условная команда, и ножи всех амазонок-погонщиц, длинной лентой растянувшихся по линии бечевника, с силой, с размаху перерубают все верёвки сразу. Лошади освобождаются, они, как и погонщицы, спасены. Гибнет лоцман, в щепки разбивается паузок и на многие километры вниз по реке разметает по воде кладь, бывшую в нём. Товары подбирали и ловили далеко от места аварии.

Такие несчастья случались не каждый месяц и не каждый год, но они всегда угрожали погонщикам и лоцманам. Это не останавливало их повседневной трудовой жизни… И когда я вспоминаю свои объезды и обходы плитных ломок, перед моим взором встают картины берегового бечевника с вереницами смелых амазонок-погонщиц, рисковавших каждую минуту своей жизнью для обогащения гостинопольских купцов, потомков новгородских богатых «гостей», каким был Садко.

После Октябрьской революции самая первая гидроэлектростанция была сооружена именно на Волхове. Это отбросило в область воспоминаний все описанные мною картины нерационального использования человеческого труда. Силы природы были поставлены на службу человеку. Разрушительная энергия, бывшая в порогах Волхова, служит теперь для приведения в движение сотен тысяч станков и машин, позволяет населению передвигаться на трамваях, троллейбусах и в электропоездах, пользоваться электричеством. А благодаря шлюзам созданы условия для безопасного судоходства.

В связи с обследованием условий жизни различных рабочих на берегах Волхова и в Старой Ладоге я столкнулся с проблемой условий и отдыха их в праздничные дни. Абсолютно никаких намёков на учреждения для развлечения или увеселений рабочих не было. Плитоломы после изнурительного тяжёлого труда «от зари до зари» в праздничные дни либо спали, либо, гораздо чаще, целый день чинили свою обувь и рукавицы, которые так быстро протирались и рвались в каменоломнях. Без рукавиц же стиралась кожа на ладонях. От тяжёлой работы изнашивалась не только одежда, но и живые ткани организма – мышцы и кожа. Нужно было не только постоянно чинить и подшивать брюки и рубашки, но и переваривать и усваивать большие количества пищи (белков и жиров) для восстановления живой ткани организма, его мышц и кожного покрова.

Единственным удовольствием было потребление водки, но и это проходило в крайне первобытной обстановке: не было даже помещений, где люди могли бы встречаться, развлекаться игрой или какими-либо ещё формами организованного общения. Взятая из казённых винных лавок водка выпивалась тут же, где-нибудь у забора, прямо из бутылки, стоя. Опьянев, бедолаги оставались лежать на берегу.

Разумеется, по условиям полицейского режима не могло быть и речи об организации какого-либо клуба для рабочих или для общественных кружков. В этих условиях и пришла мысль воспользоваться казённым «комитетом трезвости», который, по крайней мере на бумаге, должен был существовать под главенством исправника и других чиновников, как некоторый фиговый листок для прикрытия политики опаивания народа «казёнками». Исправник и земский начальник очень охотно разрешили мне под вывеской «комитета трезвости» устраивать народные гулянья подле Старой Ладоги. Пользуясь помощью учащейся молодёжи, приезжавшей на лето к родителям, мне удалось организовать вокальные выступления солистов и хора, наладить подвижные игры. Сам я каждое воскресенье на этих гуляньях выступал с публичными лекциями-беседами на санитарные темы: о мерах предупреждения некоторых болезней, о значении улучшения и оздоровления условий быта, о здоровом отдыхе. Разумеется, исправник имел за всем наблюдение. На гулянья для рабочих всегда командировался им пристав или урядник.

Гулянья эти имели значительный успех у рабочих. Иногда удавалось на одно-два воскресенья достать «панораму», устроить бенгальские огни, пустить ракеты. Всё это делала молодёжь – находящиеся в окрестностях на отдыхе учащиеся старших классов гимназий и два-три молоденьких студента, которые выступали и солистами. Однако я не имел возможности отдавать слишком много времени этому полезному начинанию, а без настойчивого содействия, без постоянных просьб и напоминаний дело не двигалось. В августе, с отъездом юных добровольцев из учащейся молодёжи, дело совсем заглохло.

Значительную помощь в проведении некоторых санитарных мероприятий и обследований оказывали ещё кое-где остававшиеся в уезде со времени холеры 1893–1894 гг. санитарные попечители.

Особенно деятельную помощь оказывала при моих санитарных осмотрах в Гостинополье, где были большие скопления судорабочих, Елизавета Михеевна, широко известная в Новоладожском уезде под именем «тёти Лизы». Пожилая женщина, ведущая самостоятельно своё хозяйство, она была умелым и авторитетным местным общественным деятелем, любила свой посад Гостинополье, много работала и способствовала его благоустройству. «Посадский сход» выбрал её в 1897 г. «посадским головой». Губернатор отменил эти выборы, т. к. женщина не могла быть «головой». Но практически она правила посадом, т. к. сход отказался выбирать другое лицо. Это была настоящая «Марфа Посадница».

Ладожский период моей жизни помимо поглощавшей меня общественно-санитарной и начавшейся систематической научно-литературной работы в журналах «Научное обозрение», «Общественно-санитарное обозрение», «Вестник общественной медицины и гигиены» и в «Земских сборниках» в моей памяти тесно связан с заботами об образовании и воспитании моей младшей сестры Евгении [50] . Трудное материальное положение вынудило отца отказаться от мысли дать ей гимназическое образование. Она оставалась на хуторе, с родителями. Мысль об этом служила для меня предметом постоянного беспокойства. Впрочем, лучше всего эта сторона моей жизни видна из следующих страниц воспоминаний моей сестры:

50

Евгения Григорьевна Френкель (по мужу Левицкая) (1880–1961) – с 1903 вместе с мужем Константином Осиповичем примкнула к большевикам. В 1918–1919 работала в Библиотечном отделе ЦК РКП(б). В 1926–1929 – зав. отделом издательства «Московский рабочий». С 1929 заведовала библиотекой МК партии – до 1939, когда, после ареста и казни её зятя И. Т. Клеймёнова, одного из первых разработчиков реактивного оружия, была отправлена на пенсию. Подробнее о её жизни, работе и дружбе с М. А. Шолоховым см.: Приложение № 5.

«Мой брат Захар начал со мной заниматься ещё с 1892 года. Каждое лето, приезжая домой на вакации, он систематически проходил со мной гимназический курс. Но помимо занятий он уделял много времени беседам со мною на разные темы. Когда он приезжал летом, мы с ним работали в отцовском фруктовом саду и это положило основание моему увлечению естественными науками, – сперва собиранием гербария и определением растений, а затем и вообще изучением окружающей природы. В этом отношении огромное влияние имел на меня Писарев, впервые с увлечением прочитанный в 1895 г. Всё виденное служило нам темами продолжительных бесед. Постепенно, год за годом, рамки наших занятий расширялись; зимой шла та же работа, но только заочно. О ней можно судить по сохранившимся у меня письмам брата Захара. Я писала ему аккуратно каждую неделю – подробный отчёт о том, что я делала, что читала, о чём думала. И надо удивляться тому бесконечному терпению, с которым он не только читал мои ребяческие письма, но и подробнейшим образом отвечал на них. В те далёкие времена, благодаря тяжёлому гнёту самодержавия, душившему всякое проявление стремления к свободе в украинском народе, невольно первый естественный протест против гнёта был окрашен довольно ярко в национальный цвет…Захар привёз мне из Киева несколько украинских книжек. Читал мне стихотворения Леси Украинки. Особенно врезалась мне в память украинская колыбельная песня Галицкой Украины, где говорится в обращении к ребёнку: „Будешь цілий вік як той чорний віл, у ярмі та в неволі…“ Этого было достаточно, чтобы в моей юной душе запылал целый пожар ненависти к угнетателям „вильной Украины“ – самодержавным панам. И Захар давал правильный путь моему негодованию, указывая, что „паны“ всех национальностей одинаково угнетают народ… Он очень любил украинский костюм, и я всё лето одевалась так же, как все наши „дивчата“ на селе.

В 1895 г. зимой я получила от Захара в подарок две только что появившиеся на русском языке книжки: „Происхождение семьи…“ Энгельса и „Очерки и этюды“ Каутского. Надпись гласила: „Дорогой Женечке для прилежного изучения“. И я действительно много раз прочла эти книжки. Они сразу расширили мой умственный горизонт и пробудили глубокую жажду знания. Около этого же времени он прислал мне несколько номеров „Орловского вестника“ с напечатанной статьёй К. Левицкого „Ремесленник и пролетарий“. Мне статьи очень понравились, и я в письме к брату так сформулировала своё настроение по поводу неё: „Как бы я хотела много знать, чтобы понимать, что делается на свете!“ Это письмо я, уже будучи женой Константина Осиповича Левицкого, случайно нашла в его бумагах… Чтобы доставить удовлетворение молодому автору, Захар дал ему это письмо, а он его сохранил…Мне шёл шестнадцатый год, и передо мной вставал вопрос, что же я буду делать дальше? Ясно, что, живя на хуторе, я учиться не смогу, а потому надо во что бы то ни стало уехать. Конечно, первый проект был – уехать в Дерпт к Захару. Но где же взять денег? Захар жил на 25 рублей, которые он получал в качестве стипендии. На эти деньги вдвоём не проживёшь… В 1896 г. Захар окончил университет и занял место санитарного врача в Ладоге Петербургской губернии. Как только он устроился на новом месте, то начал настойчиво звать меня к себе, обещая помочь подготовиться к выпускному гимназическому экзамену. Мои старики и слушать не хотели о моём отъезде. „Как ты поедешь одна?“ – с ужасом говорила мама, которая уже много лет дальше нашего уездного города никуда не ездила… А отец категорически заявил, что не даст паспорта. Не менее категорически я ответила, что поеду… Две недели не говорил со мною мой строгий „батько“, как мы его называли… И сдался. Подавая мне новенькую паспортную книжку, он примиряюще сказал: „Ну, что ж, хочешь делать по-своему, – делай!“ Мы помирились, и я начала поспешно готовиться в дорогу. Моя мама проливала потоки слёз, готовя мне незатейливое „приданое“ в дорогу. А я ног не чуяла от радости, что, наконец, моя заветная мечта исполнилась и я еду к Захару.

Жутко казалось ехать одной, ведь до 16 лет я безвыездно жила на хуторе, среди полей и садов „благословенной“ Украйны. Пугливо озиралась я на людей, с которыми столкнулась в пути, но любопытство мышонка, попавшего на волю, брало верх, и к концу путешествия я уже с жаром излагала „свои взгляды“, главным образом из Писарева, какому-то молоденькому студентику, с которым мы так славно пели под стук колёс наши грустные украинские песни на площадке вагона… Вот и станция Волхов, где по уговору должен был встречать меня Захар. Крепко обнялись мы с ним, отныне он заменял мне и родных, и наш милый хутор, о которых я не раз потихоньку всплакнула дорогой.

Пересели мы на пароход, и я с восторгом смотрела на невиданную мною великолепную панораму: высокие каменистые берега, поросшие густым лесом; шумящие, покрытые белой пеной пороги, луга с яркими весенними цветами. Был май и кругом всё зеленело, цвело и благоухало. Я с наслаждением вдыхала чудесный лесной воздух, полный одуряющих ароматов цветов и трав…

Моя жизнь в Ладоге продолжалась до февраля 1898 года.

…Наш скромный домик, весь закрытый старыми развесистыми липами, окнами выходил на старый Петровский канал, за которым расстилались бесконечные болота со сверкающими кое-где озёрами, так называемыми „перемычками“, покрытыми кочками и поросшие мелким ивняком, голубикой, брусникой и клюквой. Светлыми майскими вечерами мы с Захаром уходили в лес за ландышами или на его маленькой лёгкой лодочке уезжали за Волхов, туда, где шумела лесопилка, и откуда тянуло запахом свежих смолистых досок. И, возвратившись после прогулки, ещё долго сидели у окна, заворожённые волшебным светом белой ночи, струившимся точно матовое серебро, под трели бесчисленных соловьёв, заливавшихся в кустах за каналом. Но самым большим моим удовольствием было катанье в бурю по Ладожскому озеру, такому мрачному и сердитому. Когда маленький тихий городок скрывался из глаз, а кругом, кипя и бурля, поднимались и опускались громадные волны с белыми гребнями, и наша лодка, распустив, как птица, белые паруса, мчалась вперёд, – каким восторгом наполнялась душа и как не хотелось снова возвращаться в прозаическую обстановку захолустного провинциального городка…

С Захаром мы были почти неразлучны. Он делился со мной своими впечатлениями от поездок по деревням, по фабрикам и заводам, где он старался всячески улучшить санитарные условия жизни рабочих, читал мне свои доклады и статьи, которые я, его неизменный секретарь, всегда переписывала. Вначале провинциальная публика как-то даже не верила, что мы – брат и сестра. Слишком необычной казалась им наша горячая привязанность друг к другу. Мы прекрасно уживались, несмотря на различие наших характеров, хотя за мою „дикость“ и резкость, и злой язычок мне частенько приходилось выслушивать от него строгие нотации. Беседы с ним и его указания книг для чтения бесповоротно определили мои симпатии. И уже к концу первого года моей жизни в Ладоге я была хотя и не очень сведущей, но, тем не менее, убеждённой и горячей „марксисткой“. Прочитанная книга Бельтова (Плеханова) „К вопросу о развитии монистического взгляда на историю“, философская сторона которой в те времена, конечно, совершенно ускользнула от меня, раскрыла передо мной такие перспективы, что у меня, что называется, дух захватило… Правда, Захар находил, что надо предварительно изучить историю и вообще накопить фактический материал, но я не могла строго следовать его советам и рядом с Ключевским и другим „материалом“ поглощала, хотя и не совсем усвояемые, но такие увлекательные книги, как Бельтова и статьи из „Нового слова“.

Одновременно я готовилась под руководством Захара к экзамену за семь классов гимназии. Скучно было зубрить катехизис или богослужение. Не менее тоскливо втискивать историю Ключевского в рамки гимназических „возможностей“, но я всё это мужественно преодолевала, видя перед собой заветную цель – поступление на Высшие женские курсы.

Летом в больничку для судорабочих рядом с нашим домом приехала на практику курсистка-рождественка. Я быстро познакомилась и подружилась с ней. У неё часто гостили подруги-курсистки из Питера. Они относились ко мне с ласковой снисходительностью старших сестёр, а я тянулась к ним, как к первым людям из того мира, куда я так стремилась. Часто мы проводили целые часы, сидя на крылечке при свете непотухающей зари. Они рассказывали о петербургской жизни, а я строила планы своей будущей деятельности, делилась впечатлениями от прочитанных книг и своими новыми мыслями…

Летом 1896 г. приехал работать в Ладожский уезд в качестве ветеринарного врача один из близких друзей Захара по Дерпту Владимир Николаевич Малянтович. Со свойственной мне общительностью я очень быстро установила с ним хорошие дружеские отношения и во многом была с ним даже более откровенна, чем с братом Захаром, который был слишком строг и ригористичен, а Владимир Николаевич и сам был не прочь посмеяться и подурачиться. На меня он смотрел как на младшую сестрёнку, часто журя меня за „резкость, дикость и прямолинейность“, – эти смертные грехи моей юности. Он жил верстах в 30-ти от Ладоги в старой заброшенной усадьбе на берегу быстрой, порожистой реки Сяси. Дом был старый, деревянный – „дом с мезонином“ – и с верхнего балкона открывался великолепный вид на реку, на дремучий лес по берегам, на весёлые полянки с массой цветов и на мрачные плитные ломки, таким грубым пятном выделявшиеся на молодой зелени лесов и лугов. И я с удовольствием проводила время у него, наводила порядок в старом доме, собирала окаменелости на плитных ломках и возвращалась домой с целыми охапками разнообразных цветов, которыми всегда увлекалась сверх меры.

Этим же летом приезжал к нам погостить и другой приятель Захара – Виргилий Леонович Шанцер, о котором я много слышала от брата и Владимира Николаевича. Этот был с виду очень „сурьёзный“, и я немного побаивалась его, но, присмотревшись, увидела, что это только одна видимость, а на деле „знаменитый“ Виржиль – тоже простой и хороший парень. И на другой день мы с ним уже шагали по лесу, дружески разговаривая и собирая цветы и грибы. Впрочем, собирала только я, ибо Виргилий по близорукости мог собирать только яркие, красные мухоморы и очень огорчался, когда я отказывалась присоединить к своей добыче его „красивые“ грибы…

А поздней осенью приехал и третий друг Захара – Константин Осипович Левицкий. Имя „Костика“ часто упоминалось в беседах Захара с друзьями. Кроме того, я читала статьи Левицкого в „Орловском вестнике“ – провинциальной марксистской газете 1896 года. Понятно, с каким интересом ждала я его приезда. И он сразу завоевал все мои симпатии. Спокойное лицо, ласковые голубые глаза, волнистые кудри, даже его украинская „сивая“ шапка как-то удивительно гармонировала с моим представлением о нем, которое составилось под впечатлением рассказов его друзей. Я даже присмирела в его присутствии. Я так привыкла говорить всем откровенные дерзости, смеяться и подтрунивать над всеми. За мою молодость, беззаботность и ребяческое оживление, которое я вносила своим шестнадцатилетним задором в серьёзный мужской мир, окружавший брата, мне всё прощалось… Но с „Костиком“ я как-то не могла взять свой обычный тон, и мы чинно сидели за столом, пили чай и вели разговоры о прочитанных книгах, о моих занятиях и планах на будущее… Потом мы с Захаром поехали провожать его в Питер. Я впервые попала в столицу. Захар занимался служебными делам, а мы с Костиком, как я мысленно уже называла его, осматривали город, ходили по музеям и в театр, гуляли. И неделя, проведённая с ним вместе, создала какую-то невидимую связь между нами…

Ярким воспоминанием осталась в моей памяти старая рюриковская крепость на берегу Волхова… Огромная, полуразвалившаяся, с толстыми стенами, с окнами-бойницами и с башнями по углам, – она царила над всею окрестностью, возвышаясь на высоком берегу реки. В шёпоте трав и зелёных кустарников, покрывавших её старые стены, в шуме волн, разбивавшихся о крутой берег, чудились поэтические сказки и легенды о былых боях, о полудиких славянах, скользивших в своих лёгких челнах по широкой реке, о их покорителях-варягах… Но, заглушая рокот волн, проносится чёрный, закопчённый пароход и своим резким свистом нарушает очарование старой крепости…». (Из «Тетради воспоминаний» Е. Г. Левицкой).

Одним из крупных событий в это время была для меня поездка в Москву в августе 1897 г. на Международный медицинский съезд. В Москве я не был с февраля 1890 г., когда прямо из Бутырской тюрьмы был выслан в сопровождении жандарма с пакетом, на котором значилось: «Черниговскому губернатору, с приложением студента Зах. Григ. Френкеля». С тех пор Москва сильно изменилась. Она предстала передо мною, залитая лучами августовского солнца. Огромные просторы Манежа против здания университета, того самого Манежа, из которого нас провели под конвоем казаков в Бутырскую тюрьму, теперь были местом записи на съезд, получения членских билетов и программ общих собраний и секций. Здесь толпились не сотни, а тысячи врачей, съехавшихся на съезд из разных концов мира и всех городов и губерний нашей родины.

Поделиться с друзьями: