Записки И. Д. Якушкина
Шрифт:
На другой день нашего приезда в Читу посетил нас комендант Лепарский. После обыкновенных расспросов в подобных случаях, не имеем ли каких жалоб на офицера, нас сопровождавшего, Лепарский передал мне поклон от Граббе, с которым он был коротко знаком. После отставки и годовой ссылки в Ярославль Граббе, принятый в службу, был определен младшим полковником в Северский конноегерский полк и отдан под строгий надзор Лепарского, который, не стесняясь данными ему предписаниями, всевозможным вниманием старался облегчить неловкое положение Граббе. Граббе не был судим верховным уголовным судом; но за смелые ответы в комитете после нашего приговора по воле высочайшей власти он содержался некоторое время под арестом в Динабурге и потом отправлен в свой полк. По прибытии в полк он остановился в трактире; Лепарский в тот же день явился к нему со строгим выговором за то, что Граббе не остановился прямо у него. Граббе извинялся тем, что таким поступком и в обстоятельствах, в каких находился, боялся повредить ему. Лепарский, не взирая ни на что, перевез к себе Граббе, сказав ему, что «так как сам государь не нашел вас виновным, то мне нечего вас опасаться».
Через три дня после нас прибыли в Читу Пущин, Поджио и Муханов, и чрез два дня после их прибытия фельдъегерь привез Вадковского. Все четверо они были помещены в одну с нами комнату, и когда мы все ложились ночевать на нары, не приходилось в ширину по аршину на человека; но тогда все это было нипочем. Знали, что фельдъегерь, который привез Вадковского, должен был увезти кого-то из Читы, но кого именно и куда, в продолжение нескольких дней было неизвестно; кончилось тем, что он увез Корниловича, как было слышно, в Петропавловскую крепость, откуда потом Корнилович был отправлен на Кавказ, где он и умер.
В малом каземате мы обедали все вместе и поочередно дежурили; обязанность дежурного состояла в том, чтобы приготовить все к обеду и к ужину и потом все прибрать. К обеду приносил сторож огромную латку артельных щей и в другой латке накрошенную говядину; хлеб приносили в ломтях; нам не давали ни ножей, ни вилок; всякий имел свою ложку костяную, оловянную или деревянную; недостаток тарелок заменяли чайными деревянными китайскими чашками. После каждой трапезы наступало для дежурного отвратительное положение: ему приходилось мыть посуду и приводить все в порядок, а для исполнения этой обязанности не доставало средств: не было ни стирок, ни часто даже теплой воды для мытья посуды. Чай мы пили также все вместе, и тот, кто постоянно его разливал, избавлялся от обязанности поочередно дежурить с другими. Мы жили в такой тесноте, что ничем пристально заниматься не было возможности: едва удавалось в течение дня что-нибудь прочесть.
Игра в шахматы и взаимные рассказы были главным нашим занятием и развлечением. В будни наряжались из всех казематов 16 человек на работы, куда мы отправлялись за конвоем вооруженных солдат. В небольшом домике были поставлены четыре ручные мельницы, которые помещались в одной комнате; работа продолжалась три часа поутру и три после обеда. В это время мы должны были все вместе перемолоть четыре пуда ржи, из числа которых приходилось по десяти фунтов на каждого человека; а так как у каждой из четырех мельниц не могли работать более двух человек, то мы, в продолжение работы, сменялись несколько раз. Работа конечно была не тяжелая; но некоторые, не имея сил исполнить сами свой урок, нанимали сторожа, который молол их пай. Мука нашего изделия была вообще не отличного достоинства. Те, которые не работали, в другой комнате курили, играли в шахматы или занимались чтением и разговором.
В феврале приехала m-lle Поль, получившая позволение выйти замуж за Анненкова. После венчанья Анненкову было позволено остаться три дня с молодой своей супругой, и на это время с него сняли оковы. Наконец приехала и Фонвизина. Разные неблагоприятные обстоятельства задерживали ее в Москве. Здоровье ее было очень ненадежно, и в отсутствие мужа она была несколько раз тяжко больна. Поехав в Сибирь, ей приходилось покинуть двух малолетних детей, расстаться навсегда с престарелыми родителями, которые, страстно любя единственную свою дочь, всячески старались удержать ее от поездки в Сибирь; она же, преодолев все нежные чувства в себе к отцу, матери и детям, отправилась к мужу. Она ко многим из нас, и ко мне в том числе, привезла письма. Жена моя убедительно просила меня, чтоб я позволил ей приехать, уверяя, что она нисколько не чувствует себя способной быть на пользу для детей; но я был убежден в противном.
Меня и некоторых других перевели из малого каземата в большой. В комнате, в которой меня поместили, нас было четырнадцать человек. По всем стенам стояли кровати; посреди комнаты стоял стол, за которым мы обедали; по одну сторону его стояла скамейка, а по другую сторону стола оставалось не более простора, сколько необходимо пройти одному вдоль комнаты, и потому по необходимости приходилось почти целый день сидеть, когда нельзя было гулять по двору. Большой каземат был невообразимо дурно построен; окна с железными решетками были вставлены прямо в стену без колод, и стекла были всегда зимой покрыты толстым льдом. В комнате нашей вообще было и холодно и темно. Всякий старался пристроиться на своей кровати так, чтобы ему можно было читать или заниматься чем другим. Все с малым исключением учились сами или учили других, и такие постоянные занятия в нашем положении были примирительными средствами и истинным для нас спасением. Будучи в беспрестанном столкновении друг с другом, более праздная жизнь была бы для нас губительна. Очень немногие из Славян знали иностранные языки, и почти все они начали учиться по-французски: те, которые не знали по-немецки и по-английски, при помощи других учились этим языкам. Немногие занимались даже древними языками. Те, которые были знакомы с математикой и естественными науками, имели также учеников. В книгах недостатка не было, журналов получалось также довольно, и всякий имел возможность читать лучшие сочинения по всем отраслям человеческих знаний. Первое время, без привычки, очень трудно было чем-нибудь пристально заниматься, почти беспрестанно слышались звуки желез; случалось углубиться в чтение, а иногда, получивши письмо от своих, унестись мыслью далеко от Читы, и вдруг распахнется дверь, и молодежь с топотом влетит в комнату, танцуя мазурку и гремя цепями. Некоторые упражнялись в музыке, рисовании и живописи; другие занимались ремеслами для пользы обшей. Прежде всего образовались портные, в которых в первое время пребывания нашего в Чите оказалась потребность; впоследствии были между нами и столяры, и слесаря, и переплетчики. Николай Бестужев, в молодости учившийся в академии художеств, был наш портретист и нарисовал наших дам и почти всех своих товарищей, и вместе с тем он был и нашим часовщиком, когда нам позволено было иметь при себе часы. По-временам в хорошую — погоду на дворе играли в городки и бары, хоть это было не совсем удобно при тех украшениях, какие мы имели на ногах. В разговорах очень часто речь склонялась к общему нашему делу, и, слушая ежедневно рассказы, сличая эти рассказы и поверяя их один другим, с каждым днем становилось более понятным все то, что относилось до этого дела, все более и более пояснялось значение нашего Общества, существовавшего девять лет вопреки всем препятствиям, встречавшимся при его действиях; пояснялось также и значение 14-го декабря, а вместе с тем становились известными все действия комитета при допросе подсудимых и уловка его при составлении доклада, в котором очень немного лжи, но который зато весь не что иное как обман. Избрать из находившихся под следствием определенное число виновных и обречь их на жертву было нетрудно, — всякий, кто был уличен в непристойных словах против правительства, подвергался уже всей строгости законов; но труднейшая задача комитета состояла в том, чтобы, давши как-будто несомненные доказательства добросовестности, осквернить перед общим мнением цель Тайного Общества и вместе с тем осквернить побуждения каждого из членов этого Общества. Для достижения своей цели члены комитета нашли удобным при составлении доклада, опираясь беспрестанно на собственные признания и показания подсудимых, поместить в своем донесении только то из этих признаний и показаний, что бросало тень на Тайное Общество и представляло членов его в смешном или отвратительном виде, умалчивая об том, что могло бы возбудить к ним сочувствие. Верховный уголовный суд, соображаясь с действиями комитета, с своей стороны нарушил порядок, определенный законами в судопроизводстве. Подсудимых не требовали в суд для прочтения им обвинений комитета; у них не спрашивали, не имеют ли они чего прибавить к прежним своим показаниям или сказать что — нибудь в свое оправдание. Они были призваны только за несколько дней до произнесения приговора для того, чтобы подписать, как сказали им, собственные их показания, но которых они не читали, и которые по большей части были написаны не их рукой. Конечно, во всем этом ни члены комитета, ни члены верховного уголовного суда не заслуживают особенного нарекания. В подобных случаях в России и вне России всегда поступают точно так же, ничем не стесняясь при обвинении людей, почитаемых опасными для существующего правительства. Трудно обвинить членов комитета в умышленной несправедливости из личных видов против кого-нибудь из подсудимых. Можно привести только один пример такой явной несправедливости. Граф Чернышев, отданный под суд, содержавшийся в крепости, и ни разу не быв призван в комитет, даже не получив ни одного письменного запроса, был приговорен в каторжную работу. Он со временем должен был получить в наследство довольно значительный майорат, установленный в их роде. Гр. Чернышев был единственный сын, и после лишения его всех прав и состояния мужская линия прекратилась в их семействе, и генерал Чернышев, так усердно действовавший в комитете, воспользовался таким обстоятельством, предъявил свои требования на получение майората. Сенат по рассмотрении этого дела нашел, что требования генерала Чернышева не были основаны ни на малейшем праве, и присудил, что майорат должен принадлежать старшей сестре гр. Чернышева, сосланного в Сибирь. Она была замужем за Кругликовым, который по получении майората стал называться графом Чернышевым-Кругликовым.
Все мы, вместе находившиеся в Чите, имели между собой много общего в главных наших убеждениях; но между нами были 40-летние, а другим едва минуло 20 лет. При нашем тогда образе существования никто внутри каземата не был стеснен в своих сношениях с товарищами никакими светскими приличиями. Личность каждого резко выказывалась во многих отношениях, мнения одних разнились от мнений других, и мало-помалу составились кружки из людей более близких между собой по своим понятиям и влечениям. Один из этих кружков, названный в насмешку Конгрегацией, состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях они часто собирались все вместе, для чтения назидательных книг и для разговора о предмете наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Пушкин, бывший свитский офицер и имевший отличные умственные способности. Во время своего заключения он оценил красоты евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, стараясь всячески отстаивать их. Члены Конгрегации были люди кроткие, очень смирные, никого не задевающие и потому в самых лучших отношениях с остальными товарищами. Другой кружок, наиболее замечательный, состоял из Славян; они не собирались никогда все вместе, но, быв знакомы одни с другими еще прежде ареста, они и потом остались в близких сношениях между собой. Все они служили в армии, не имея блистательного положения в обществе; многие из них воспитывались в кадетских корпусах, не отличавшихся в то время хорошим устройством. Вообще грамотность Славян была не очень обширна; но зато, имея своего рода поверья, они не изъявляли почти никогда шаткости в своих мнениях, и, приглядевшись к ним поближе, можно было убедиться, что для каждого из них сказать и сделать было одно и то же, и что в решительную минуту ни один из них не попятился бы назад. Главное лицо в этом кружке был Петр Борисов, к которому Славяне оказывали почти безграничную доверенность. Иные почитали его основателем Общества Соединенных Славян; но он в этом не сознавался, и, зная его, трудно бы поверить, чтобы он мог быть основателем какого-нибудь тайного общества. Воспитанный дома у отца, довольно любознательный, он вступил в артиллерию юнкером, с ротой своей стоял некоторое время в имении богатого польского помещика, у которого была библиотека. Борисов, зная несколько по-французски и пользуясь книгами, которые попадались ему в руки, прочел Вольтера, Гельвеция, Гольдбаха и других писателей той же масти осьмнадцатаго столетия, и сделался догматически безбожником. Проповедуя неверие своим товарищам Славянам, из которых многие верили ему на слово, он был самого скромного и кроткого нрава; никто не сдыхал, чтобы он когда-нибудь возвысил голос, и конечно никто не подметил в нем и тени тщеславия. Благорасположение ко всем проявлялось в нем на каждом шагу, и с детским послушанием он исполнял требования кого бы то ни было; он любил страстно чтение и рисовал очень недурно; но требовал ли кто-нибудь, чтобы он выкопал гряды, и он тотчас оставлял свои занятия и брался за заступ; нужна ли была кому вода для поливки, он без малейшей отговорки приносил ведро с водой. Следя внимательно за всеми его поступками, невольно приходило на мысль, что этот человек, несознательно для самого себя, был проникнут истинным духом христианства.
Были и другие кружки, составившиеся по разным личным отношениям. Но при всем том мы все вместе составляли что-то целое. Бывали часто жаркие прения, но без ожесточения противников друг против друга. Небольшие ссоры между молодежью вскоре прекращались посредничеством других товарищей, и вообще никогда сор не выносился из избы. Все почти Славяне и многие другие не привезли с собой денег и не получали ничего из дома; нужды их удовлетворялись другими товарищами, более имущими, с таким простым и истинным доброжелательством, что никто не чувствовал при том ничего для себя неловкого. Деньги наши и даже деньги дам хранились у коменданта, из которых он выдавал их не в большом количестве и всякий раз требовал от нас письменного отчета для уплаты по расходам. В каземате были придуманы разные приемы, на которые комендант смотрел сквозь пальцы, требуя только, чтобы ему был представлен подробный отчет в выданных им деньгах и не заботясь, истрачены ли они именно на тот предмет, который показывали в отчете. Всякий, кто имел деньги, подписывал все или часть их в артель, и они становились общей собственностью. Хозяин, избранный нами, расходовал эти деньги по своему усмотрению на продовольствие и на другие необходимые вещи для всех.
В марте 1828 г. пришло разрешение всех государственных Преступников седьмого разряда, кончивших свой срок работы, отправить на поселение. Пред отправлением с них сняли оковы и позволили им видеться с нашими дамами, которые неимущих снабдили всем нужным и дали им денег. Принадлежащие к этому разряду были распределены по местам очень северным и не менее неудобным к жизни, как и места, где были первоначально поселены государственные преступники восьмого разряда. Чернышев один был помещен несколько лучше других: его отправили в Якутск. Кривцов и Загорецкий были поселены на Лене, Иван Абрамов и Лесовский в Туруханске. Выгодовский был отправлен в Нарым, а Тизенгаузен в Сургут. Ентальцев, Лихарев и барон Черкасов были отосланы в Березов, где они нашли Враницкого и Фохта. Бриген был послан в Пелым. Из этого разряда Поливанов умер еще в крепости, а Толстой, пробыв короткое время в Чите, был отправлен на Кавказ. Перед отправлением седьмого разряда прибыли в Читу Игельштром, Вигелин и Рукевич; первые двое, служивши саперами в Литовском корпусе и отказавшись присягать новому императору, были арестованы… Рукевич, поляк, принадлежал к тайному обществу, существовавшему в Вильне, прочие члены которого были давно подвержены правительством разного рода наказаниям, но только Вигелин и Рукевич были судимы на месте военною комиссиею и осуждены в каторжную работу. До Тобольска их везли с жандармами, но от Тобольска они были отправлены пешком в цепях с партиею до Иркутска. В то время, что мы судились в Петербурге, офицеры Черниговского полка; барон Соловьев, Суханов, Мазолевский и Быстрицкий, участвовавшие в восстании Сергея Муравьева-Апостола, были отданы под военный суд. Приговоренные в каторжную работу на 20 лет, они были отправлены пешком в Нерчинские рудники. Быстрицкий оставлен некоторое время за болезнью в Москве и прибыл в Читу прежде Соловьева, Сухинова и Мазолевского, которые уже давно находились в Нерчинске. Вступив в близкие сношения с некоторыми из ссыльно-каторжных, Суханов замыслил с ними восстание, дальнейшая цель которого осталась не совсем известна; некоторые из тех же ссыльных донесли о заговоре, в котором они участвовали. Суханов, Соловьев, Мазолевский и все подозреваемые в заговоре были заключены под строгий караул. Комендант Лепарский, по донесении в Петербург об этом деле, получил повеление подвергнуть виновных наказанию, к какому суд приговорит их, не дожидаясь на то разрешения высочайшей власти. Скрепя сердце, Лепарский отправился в Нерчинск. Сухинов, унтер-офицер Московского полка, сосланный после 14-го декабря, и еще несколько человек, приговорены к смертной казни, — были расстреляны, кроме Сухинова, который предупредил казнь самоубийством. После этого происшествия Соловьев и Мазолевский, нисколько в нем не участвовавшие, были перевезены в Читу. Лепарский не имел возможности не быть исполнителем повеления, полученного из Петербурга; но по возвращении ему видимо было неловко, особенно когда он виделся с нашими дамами, которые долго смотрели на него как на палача. — До моего приезда были и между нашими разного рода предположения о возможности освободиться, но так как все эти предположения были несбыточны, они пали сами собой, без малейших последствий, и мы, приехавшие после, знали о них только по рассказам. Впоследствии, когда все и каждый оценили то назначение, какое мы имели в нашем положении, никому на мысль не приходило намерение освободиться. Никто даже из находившихся на поселении, в самых тяжких обстоятельствах, не попытался избавиться от своих страданий бегством.
От своих мы получали письма через коменданта, который должен был предварительно прочитать их. Самим же нам не было дозволено писать, но наши дамы, имевшие право переписываться с кем им было угодно, взяли на себя труд извещать о нас родных, и таким образом устроилась между нами и нашими родными довольно правильная переписка. Каждая дама имела несколько человек в каземате, за которых она постоянно писала, и переданное ей от кого-нибудь черновое письмо она переписывала как-будто от себя, прибавив только: «Такой-то просит меня сообщить вам то-то». Труд наших дам по нашей переписке был не маловажен. Я знаю, что одна княгиня Трубецкая переписывала и отправляла к коменданту еженедельно более десяти писем. Дамы, приехавшие к своим мужьям, давали расписки в том, что они подчинятся всем распоряжениям коменданта и помимо его ни с кем не будут в переписке. Коменданту на каждой неделе приходилось, по прибытии и перед отправлением почты, прочесть писем сто. Все письма из Читы шли через третье отделение, и комендант читал их на случай, что ему может быть запрос по какому-нибудь из этих писем. Письма же к нам читались в Иркутске, и если губернатор находил в них что-нибудь заслуживающее внимания, то он сообщал об этом в третье отделение. Комендант читал и эти письма, опасаясь опять, чтобы ему по которому-нибудь из них не сделали запроса. Однажды, скоро по прибытии Фонвизиной, меня позвали к частоколу, у которого стояла княгиня Трубецкая с письмом в руке; она мне просунула его сквозь промежуток в частоколе и с радостью передала мне добрую весть, что жене моей позволено приехать ко мне и взять с собой детей. Это известие было так неожиданно для меня, что я, не смея сомневаться в словах княгини Трубецкой, не вдруг мог поверить своему счастью. Все в каземате меня поздравляли. У Никиты Муравьева, у Фонвизина и у Давыдова остались дети, которым, можно было теперь надеяться, позволять приехать к своим родителям; у Розена осталась жена при малолетнем сыне, и Розен также мог теперь надеяться скоро свидеться с своим семейством. На другой день комендант, приехав в каземат, взял меня в сторону и, зная, что жена моя с детьми собирается приехать ко мне, объявил мне, что он не дозволит им со мной свидания, если на это не получит особенного предписания. Я старался уверить его превосходительство, что, конечно, жена моя не отправится в Сибирь с детьми, не получив на то дозволения от кого следует, и что, конечно, об этом он будет извещен до ее прибытия. Вскоре потом я получил письмо, в котором жена моя переписала записку, полученную ею от г-ла Дибича, за собственноручной его подписью, и в которой было сказано; Государь Император соизволил разрешить Якушкиной ехать к мужу, взявши с собой и детей своих, но при сем приказал обратить ее внимание на недостаток средств в Сибири для воспитания ее сыновей. Получив такое благоприятное известие, я в праве был надеяться, что в скором времени соединюсь с моим семейством. Жена моя, по нездоровью маленького, не могла тотчас воспользоваться позволением ехать в Сибирь и должна была отложить свое путешествие до летнего пути; а между тем Анна Васильевна Розен, узнавши, что жене моей позволено ехать в Сибирь и взять с собой детей, отправилась в Петербург хлопотать, чтобы и ей было дозволено ехать к мужу вместе с своим сыном. При свидании с ней шеф жандармов граф Бенкендорф решительно отказал ей на ее просьбу, сказав, что г-л Дибич поступил очень необдуманно, ходатайствуя за Якушкину, которая вероятно не получит уже из третьего отделения всего нужного для своего отправления и потому также не поедет в Сибирь. На вопрос А. В. Розен, что бы было с Якушкиной, если бы она, получив высочайшее позволение, тотчас вместе с детьми отправилась к мужу: в таком случае, отвечал шеф жандармов очень откровенно, ее, конечно, не вернули бы назад. В это время началась война с Турцией, и потому ни императора, ни г-ла Дибича не было в Петербурге. Теща моя ездила не раз в Петербург хлопотать об отправлении дочери и внуков своих в Сибирь, но все старания остались тщетными. Шеф жандармов, на все ее убедительные просьбы, остался непреклонен, и она с горестью известила меня обо всем этом. Получив ее письмо, мне живо представилось положение жены моей; мне приходилось вторично принести ее в жертву общими, нашим обязанностям к малолетним детям; я при этом совершенно растерялся. Попросив к себе коменданта, я убеждал его вступиться в мое положение и сделать все, что он может, для соединения меня с моим семейством, обращая его внимание на то, что жена моя уже имела высочайшее позволение вместе с детьми приехать ко мне. Комендант просил меня успокоиться, сказав, что в этом деле он не имеет никакой возможности принять действительное участие; потом, чтобы утешить меня в моем горе он рассказал мне о многих затруднениях, испытанных им в жизни, и которые он преодолевал только терпением, нем, конечно, он нисколько меня не утешил. Но и на этот раз опять пришлось уступить всемощной неизбежности и помириться, сколько это было можно, с моим положением.
Швейковский с лишком год был нашим хозяином; кормил он нас довольно плохо и очень неопрятно; вообще его распоряжениями по хозяйству многие были недовольны, и молодежь в особенности изъявляла на него свое неудовольствие, вследствие чего Швейковский просил освободить его от должности хозяина, на что все согласились и приступили к выбору нового хозяина. При этом собирались голоса всех участвующих в артели. Не чувствуя себя способным исполнить обязанность хозяина, я отказался от избрания и избирательства. На место Швейковского был выбран Розен: при нем, с теми же малыми средствами, все по хозяйству пошло лучше. — С наступлением весны загородили для нас большое место под огород, и мы всякий день, по нескольку человек, ходили туда работать. В первый этот год урожай был очень плохой; но все-таки, в продолжение осени и зимы, клалось в нашу артельную похлебку по нескольку картофелин, реп и морковей. Когда стало совсем тепло, нас водили два раза в день купиться, человек по пятнадцати за один раз и, разумеется, за сильным конвоем. Для нашего купанья назначил комендант очень мелкий приток речки Читы, впадающей в Ингоду; место, где мы купались, было загорожено тыном. С тех, которые шли купаться, снимали железа, а по возвращении опять их надевали им.