Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки лжесвидетеля
Шрифт:

Между прочим, Петр Палыч был единственным из нас, кому довелось сидеть и в нацистском лагере: он был, ни много ни мало, узником Бухенвальда. Распространяться об этом не любил, но если спрашивали, вспоминал спокойно. На самый естественный для нас вопрос: «насколько ТАМ было хуже, чем ЗДЕСЬ?» отвечал точно так же, как старый колымчанин Гуннар Фрейманис и другие зэки сталинских времен: «Физически, конечно, было несравненно хуже, но морально тяжелее здесь и сейчас. Почему? А потому, что ни чекистам, ни гестаповцам не было нужды пытать тебя нравственно, когда ничего не стоило сжечь, расстрелять или, при желании, колесовать. Нынешние и рады бы иголки под ногти загонять, порода ведь та же – садистская, да нельзя, времена уже не те. Вот им и приходится отыгрываться по-другому: мелкими, изнурительными, постоянными издевательствами». Как передать, как объяснить, что это такое? почему это может быть тяжелей, чем Майданек и Магадан? Пересказывать каждую из сотен мелких придирок? Есть такие восточные казни: посадить человека в мешок с пчелами или привязать к муравейнику. Описывать каждый отдельный укус смешно и нелепо – эка невидаль! Вот только тысячи этих укусов приносят мучительную смерть… Умирали и у нас. Всякий раз причины казались разными, но всегда это был какой-то семь тысяч пятьсот двадцать третий укус.

Фрейманис попал на Колыму, потому что в первые послевоенные годы еще мальчишкой был пулеметчиком у «зеленых братьев» и по возрасту не мог быть расстрелян (хотя, впрочем, эта привилегия далеко не всегда признавалась). Бумейстер в гитлеровскую оккупацию Риги был членом молодежной организации социал-демократов и подпольщиком. Тидс – солдатом Вермахта. Франц Бутлерс по прозвищу Янка (потому что так и только так он называл совершенно всех) – простым хуторянином, выдавшим на расправу национальным партизанам своего двоюродного брата-комсомольца. Может, того как раз Янкой и звали, или такой поворот слишком мелодраматичен? Жаль, передохли красные латышские стрелки – они бы вполне органично вошли в эту странную компанию. Дело в том, что, несмотря на некоторую разницу в политических пристрастиях, все только что помянутые чувствовали себя почти родней, отмечали сообща Лиго – день Ивана Купалы (тоже – Янки), часами о чем-то ворковали, а если Юрису Карлычу вдруг хотелось сообщить нам, что их довоенный президент Ульманис «такая же сволочь, как ваш Сталин или Гитлер у немцев», то он при этом пугливо озирался, чтобы такой крамолы не услышал Гуннар, Ульманиса боготворивший и несколько суетливо оживлявшийся, когда речь заходила о Гитлере. А ведь лет на сорок раньше все они могли просто перестрелять друг друга.

Национальное чувство в каком-то смысле сплачивало даже тех, кто представлял свой народ в единственном числе, как Тийт Мадиссон или лакец, лак (народность в Дагестане) Хизри Магомедович Ильясов. В мечтательных глазах Мади порой с пугающей отчетливостью можно было разглядеть образы абсолютно всех эстонцев, сидящих по советским политзонам, а «Сережа» (Хизри) в свои почти семьдесят лет чувствовал себя джигитом и рассказывал, как будет жить с женой в Махачкале, но на лето приезжать в родной аул, «где все меня помнят и все уважают – ждут! Как я скажу – так и будет».

Единственным исключением в этом отношении были многие русские и, вопреки распространенному заблуждению, почти все наши евреи.

– Дались вам эти евреи, – хмыкает Борис Иванович, – и без них хлопот не оберешься.

– Да я разве спорю? Но, знаете ли, я бы и рад, да все равно без них никак: еврей в России больше, чем еврей…

– Экий ты у нас Евтушенко! – это уже опять встревает Леха.

– Еврей – это подсознание русского.

– Ну, я же всегда говорил, что ты антисемит!

– Да бросьте вы, Алеша, – вступается за меня Черных, хотя в этом вопросе его заступничество не слишком весомо, – вся эта ваша интеллигентская фрейдистская болтовня – вообще чушь собачья. Есть русские, есть татары, есть кавказцы. Ну а есть – евреи. Все мы разные, и у каждого, конечно же, свои особенности. Вот и всё. А вы тут комплексы всякие разводите…

– Я ничего не развожу, – не без справедливости кипятится Леха. – Но это же у него так получается: русские, видите ли, полноценны, а евреи – всего лишь их подсознание…

– Да чего же ты мне приписываешь всякую бредятину, которую я не говорил? Между прочим, мне просто вспомнилось, как кто-то сказал, будто Россия – это подсознание Европы. Так что ж, по-твоему, из этого следует, будто я согласен, что европейцы полноценны, а русские – унтерменши?

– Ну, вы, конечно, лукавите, Слава, – продолжает посредничать Борис Иванович. – Сознание, подсознание – все это игра словами. А, кстати, что это за поганец назвал нас чьим-то там подсознанием?

– Да почему ж поганец? Наоборот – интересно… Борис Гройс, вроде бы…

– Ну так для немца мы, конечно, недочеловеки…

– Какой он, к черту, немец? – всерьез обижаюсь я. – Такой же, как из вас – китаец!

– А что? – уже откровенно веселится основательно желтокожий, с черными прямыми волосами амурский казак. – Думаете, у меня нет китайской крови? Не китайская – так корейская, не корейская – так бурятская. У нас, у гуранов, у всех понамешано…

– У всех русских понамешано. Покажите мне хоть одного расово чистого русского!

– Тебе, может, еще справку из гитлеровского института по расовым исследованиям принести? – не удерживается Леха.

– Да вы оба, кажется, с ума сошли! Слова уже в простоте сказать нельзя…

– А ты думай, прежде чем говоришь!

– Да что же я сказал такого?

– Ой, Слава, – пытается нас успокоить Борис Иванович, – такого сказал или не такого – лучше вообще на эту тему ничего не говорить, а если уж говорить, то честно и до конца.

– Это как же? – сразу интересуется внук комиссара-либерала.

– А вот этого я вам, Алеша, и не скажу. А то мы с вами или поссоримся или до конца срока спорить будем. А я этого не хочу.

– А я не боюсь с вами поссориться. Еще чего! Говорите что хотите. Я, между прочим, сижу за то, чтобы всякий мог высказывать любые свои убеждения, даже если…

– …и «готовы отдать жизнь за то, чтобы»…

– …да, за то, чтобы! Даже если я их не разделяю!

– Но чтобы я мог эти убеждения высказать?

– Именно так, и это самые великие слова, которые когда-либо были произнесены!

– Вольтер?

– Да, Вольтер! Я, между прочим, совсем не вольтерьянец. Все эти французские тити-мити… Я тоже знаю им цену. Но это великие слова! И попробуйте сказать, что это не так!

– Эх, Алеша! Но ведь этот французский болтливо-поверхностный восемнадцатый век…

– Этот болтливо-поверхностный век дал человечеству высшие его ценности: понятие о чувстве достоинства, об уважении к закону, о ценности человеческой личности, жизни, наконец! Этого «болтливого века» так никогда и не было в вашей азиатской истории. Поэтому человек у вас не стоит ничего. Иван Грозный, Петр Первый. Все на костях! И все Романовы – александры и николаи…

– Но ведь это неправда, – вмешиваюсь я, – Александр Второй уже приготовил Конституцию…

– А ты читал эту Конституцию?

– Честно сказать, нет. Зато я читал «Русскую правду» Пестеля, и, знаешь, это ведь совершенно страшная вещь…

– При чем здесь Пестель? Я разве говорю о декабристах?

– Конечно, нет. Но…

– Так зачем ты опять передергиваешь? Зачем опять этот дурной запах?

– Но ведь, если «александры и николаи»…

– То что? Можно Вольтера с Пестелем мешать?

Борис Иванович давно уже молчит. Удивительно, но как-то так у него получается, что это молчание постепенно становится все более и более весомым, совестливым, громким. А наши перепалки – чем-то постыдным и суетным. Он молчит, и вдруг, глядя куда-то внутрь себя, тихо роняет:

Поделиться с друзьями: