ЖАНРЫ

Записки майора Томпсона. Некий господин Бло
Шрифт:

— Все в порядке… я понял! Он не хочет ничего говорить, но все в порядке… Не морочь себе голову… Он небось знает!

Старт дан. «Я» не только не тянусь в хвосте, но, к моему явному удовольствию, мои цвета оказываются впереди. По радио даже называют моего рысака (в первый и последний раз). На повороте его догоняет основная группа. У финиша «меня» уже нет (во всяком случае, среди призеров).

— Правые повороты — его слабое место, — заключает тренер.

Через две недели снова скачки, уже на другом поле, где нужны левые повороты. Результаты те же. Может быть, этот жеребец, не желающий поворачивать ни налево, ни направо, только и умеет, что вертеться в своем стойле? Нет.

— Ему лень повторять во время скачек свой утренний урок, — объясняет тренер.

Таким образом я узнаю, что некоторые лошади не любят бегать по вечерам. И хоть сейчас входят в моду ночные скачки, утренних скачек, насколько мне известно, не существует. Одним словом, этот чувствительный индивидуум не переносит присутствия толпы.

— Он трусит, как некоторые актеры, — говорят мне.

Заметьте, что он не любит также и одиночества. Ему очень, я сказал бы, даже слишком нравится общество кобыл. Во время скачек он так и старается пристроиться к одной из них. Говорят, такое случается. Досадно. Может быть, его следует кастрировать? Тренер заявляет:

— Ваша лошадка хорошо брала бы препятствия…

«Лошадка» звучит для меня весьма странно. Теперь его почему-то не называют скаковой лошадью. А раньше и речи не было ни о лошадках, ни о препятствиях.

Следует также добавить, что моя лошадь не любит бежать по сырой дорожке, но ее тонкие ноги не устраивает и слишком сухая дорожка, ей нравится вырываться вперед, но продержаться так весь заезд она не в силах — выдыхается к финишу; и ей нужен жокей, достаточно сильный, чтобы умерить ее пыл и держать ее в узде, но и достаточно уравновешенный, чтобы не злоупотреблять хлыстом, это противопоказано для чувствительных натур.

Чего только я не узнал, но, так же как это бывает с автомобилями, купленными по случаю в «безупречном состоянии», узнал слишком поздно.

Может быть, мне следовало посоветоваться с жокеем. Он-то должен знать, что у лошади за капризы.

— Между нами… что вы о ней скажете?

…Минутное колебание и затем:

— Ну уж, если между нами… я не хотел бы вас огорчать, мсье Бло… но она не бог весть что!

Задетый за живое, я возражаю:

— Однако тренер говорит…

— Ну, если вы верите всему, что говорят вам тренеры!

Весьма осторожно я передал тренеру мнение жокея.

— Ну, если вы верите всему, что говорят вам жокеи!

В конечном счете только по одному вопросу мнение жокеев и тренеров сходится, а именно что владельцы лошадей ничего в них не понимают.

Г. Живопись

Один я, может быть, еще и устоял бы. С Терезой же это было невозможно. Итак, я начал покупать полотна художников-абстракционистов. Помимо своей воли, без малейшей убежденности, скорее даже с недоверием. Пришлось подчиниться. Теперь, когда у нас появились деньги, мы с Терезой заключили молчаливое соглашение: она ничего не говорит мне о моей лошади, а я не касаюсь ее живописи… И все-таки у меня есть свои причины относиться с недоверием не только к абстрактному искусству, но и к живописи вообще. Много лет назад состояние моих родителей развеялось как дым из-за простой кавалерийской атаки. На первый взгляд трудно было бы обнаружить между этими двумя фактами прямую причинную связь, не принадлежи эта злосчастная кавалерийская атака кисти Мейссонье. Я бы не смог совершенно точно сказать, при каких именно обстоятельствах около 1860 года сей Мейссонье в пятнадцать лошадиных сил появился в нашей семье. Я знаю только одно, что знаменитое творение, из-за которого знатоки с огромным уважением относились к моему прадеду, чуть ли не целое столетие держало в рабстве моих родных. Лошадям знаменитого художника, которых, не останавливаясь перед расходами, страховали, реставрировали, дублировали, оказывалось гораздо больше знаков внимания, чем любому двуногому члену нашей семьи. Для того чтобы солнце не повредило сей неоценимый шедевр, гостиная, в которой он занимал почетное место, была все время погружена в полумрак, от чего моя бабушка впала в черную меланхолию и предпочла переселиться в куда более веселую комнату — в бельевую. Летом мой дед самолично отвозил полотно на площадь Опера, где оно хранилось в сейфе банка.

Когда разразилась первая мировая война, Мейссонье, занимавший почетное место в Салоне 1887 года и оцененный тогда в двадцать миллионов франков, порученный заботам доверенного лица, судебного исполнителя палаты депутатов, одним из первых отправился в Бордо. Войну он кончил в Бриве, в стенном шкафу одного из моих дядюшек. И хотя семье нашей пришлось пережить немало тяжелых дней, мысль продать Мейссонье показалась бы ей святотатством.

— Французская армия не продается, — говорил мой дед.

К тому времени, когда он скончался — слишком поздно, чтобы за картину можно было получить максимальную цену, и слишком рано потому, что мы еще не расстались со своими мейссоньеровскими иллюзиями, — акции знаменитого художника уже значительно упали. Но в момент раздела имущества (наследство оспаривали две ветви Бло) полотно котировалось еще так высоко, что перевесило мебель, серебро и столовое белье, от которых моим родителям пришлось отказаться, чтобы заполучить эту семейную реликвию. Когда же проклятая картина воцарилась наконец в нашей гостиной — в это время в моде был дадаизм, — цена ее камнем полетела вниз.

— Не волнуйтесь, — успокоил отца один из антикваров, — когда-нибудь она снова будет в цене!

Во время кризиса 1929 года мой отец из какого-то непонятного атавизма все еще никак не мог решиться продать картину. Не так-то просто привыкнуть к мысли, что картина, стоившая двадцать миллионов, оценивается теперь всего лишь в один. Вот почему те ценные вещи, которые у нас еще оставались, были проданы за гроши, тогда как в столовой по-прежнему мчались галопом кони Мейссонье, единственные свидетели наших скудных обедов, на которые нередко подавалась конина.

Когда я в свою очередь предоставил кров этому несчастному полотну, оно стоило всего лишь пятьдесят тысяч франков — цена лошади на бойне.

— И еще, — сказал мне оценщик из антикварного магазина, — нужно найти охотника, который бы пошел на риск. Кавалерия сейчас не слишком ходкий товар. Это было хорошо в свое время! Теперь «это» не в моде…

От одного «это» мои предки, вероятно, перевернулись в гробу. К тому же я слишком уважал семейные традиции и французскую армию, чтобы вступать в сделку со своей совестью из-за каких-то пятидесяти тысяч франков.

И я не стал продавать Мейссонье. Но недавно Тереза, которую никогда особенно не интересовали кавалерийские атаки, хотя она и не выказывала прежде к картине откровенной враждебности, решительно заявила, что не собирается ее больше терпеть. Вероятно, потому, что какой-нибудь сноб заметил ей, что Мейссонье раз и навсегда определяет лицо его владельца.

— Посмотри-ка, что за рожи у этих вояк… — сказала она.

В конце концов я отправил Мейссонье на чердак. Так высоко он ни разу не взлетал за последние пятьдесят лет.

Иногда я захожу взглянуть на него. В общем, это не так уж плохо сделано… И потом в то время, если хотели изобразить кавалерийскую атаку, не раздумывая, рисовали лошадей. (Конечно, все это между нами… Я не хочу, чтобы надо мной смеялись.) По правде говоря, мы сейчас так далеко ушли от Мейссонье, что просто не верится, что он действительно творил на нашей планете.

Кто знает? Может быть, в один прекрасный день возникнет реакция на абстрактное искусство? Кто может поручиться, что Мейссонье не вернется так же, как и исчез, — галопом?

Поделиться с друзьями: