Записки мелкотравчатого
Шрифт:
Вновь вошедший охотник, развешивая кафтан: — А у нас вот тут шатры шелковые. Что ж, ребята, полно скалиться, пора ужинать.
А тем временем ловчий стоит у притолоки в красной избе и, прихлебывая из блюдечка чаек, «докладает» барину, что завтра «беспременно следует брать Зарамное, чтоб к вечеру поспеть в Телюхи на поверку…»
Сидят борзятники вокруг стола с ложками; пришел ловчий в избу, переобулся, сменил мокрый кафтан, второчил про запас чуйку, сел на бурого белоглазого и поехал со двора. На шестой версте свернул он с большой дороги на проселок, перешиб поле, подъехал к острову и начал подвывать, но отголосу не слыхать; опоздал ловчий к месту: волки на добыче! «А как снесла их нелегкая совсем!» — думает огорченный охотник и выбирает местечко повыше, да посуше, садится наземь, надевает чумбур на руку, накрылся чуйкой, раскурил с грехом пополам свою носогрейку, курит и слушает, как дождик пополам с крупой барабанит по кожаному потнику, и седельной подушке. Дождавшись рассвета, он сел на коня и отъехал дальше от острова, на темя бугра, откуда видно в даль… А вот направо полем старик тащит на спине овцу… вот и матка; за нею четверо молодых протянулись в ниточку и идут след в след; с другого конца бегут на рысях два переярка и все, один к одному, спустились к болоту и пошли на логово. «Ладно», — думает ловчий, а самого бьет лихорадка, только не настоящая, а охотничья…
…К двум часам за полдень болото очищено, гончие вызваны, ловчий переобулся, то есть вылил из обоих сапогов воду и надел их на ноги без воды, взмостился на коня и повел стаю за двадцать верст в Телюхи. Тут по-прежнему борзятники сели ужинать, ловчий поехал «поверять гнездо»…
Каких сортов и видов ревматизмов не призапасит себе на старость этот «охотник — не работник», этот бездельный человек в жизни; в которой из костей его не окажется зуда и ломоты, тогда, как, поконча с делом, подслепый, оглохший, забытый и брошенный, пойдет перепалзывать с лавки на печку… Эх, сказалось бы, да… пора в Чурюково.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
На другой день мы торопились расстаться как можно ранее с скверными двориками, где каждый из нас, начиная от человека до последней собаки, претерпел в полном смысле слова те неудобства, какими, по примерной гадости, тесноте и вони, могут наделить путника (и, вдобавок, не даром) эти тамбовские караван-сараи… Извините за отступление: право, и теперь меня разбирает зло при одном воспоминании об этом и ему подобных ночлегах, в которых, нельзя не прибавить, многие сочинители-патриоты находят столько поэзии и аромата, как будто, помимо этой копоти и вони, нет на Руси предмета для их хвалебных гимнов. Господи! Да когда же проглянут и принюхаются к настоящему делу эти восторженные певуны, когда, подобно шляпкам и кринолинам, войдут у нас в моду и человеческие пристанища?
Верстах в пятнадцати мы догнали обоз и охоту, пересели на заранее оседланных лошадей и, присоединив к себе борзятников обеих охот, тронулись до места. Любо было глядеть на эту длинную нить всадников, бодрых, развязных, веселых, с бравою посадкой, на одномастных, крепких и красивых лошадях. Может быть, мне бы и не пришло на мысль говорить об этом, если б справедливость моего впечатления не подтверждалась свидетельством совершенно посторонним.
По пути нам следовало проезжать помещичье село; охотники съехались и грянули песню; широкая улица вела селом к барской усадьбе, мимо сада которой лежал наш путь. Народ повалил к нам навстречу: мужики, с цепами и метлами в руках, бежали словно на пожар; мальчики и девочки орали во всю глотку; им вторили дворовые собаки, трусливо выставляя морды из-под ворот; куры взлетали, кудахтали и выкрикивали свою куриную тревогу; впереди нас, подняв хвост, металась по улице испуганная телушка и ревела неистово; из сеней выскакивали на улицу черные, словно из трубы, закоптелые бабы и гамели к соседкам:
— Акулька! Акулька: глядь-кио-о-о? И на, какой, о-о! Мотька, не дури, съисть…
Но Мотька все-таки горланил как-то не по-человечьи доискивался в навозе щепки, чтоб метнуть ею в борзых.
1-й охотник: — Вот она, мордва-то семиглазая… Кирюха, глядь-ка, вон выскочила: еще потемней!
Кирюха (к бабе потемнее): — Ты, красотка, из которого села?
Баба осклабилась и закрыла рот рукавом.
3-й охотник (проезжая): — Вот они каковы, нонешиие!
4-й охотник: — Хуже давешних.
5-й охотник: — Ха, ха, ха! Новые — псовые, бурдастым сродни…
Задние: — Не замай, умоется… А то приснится.
Последний: — Эй, матка! Рыло-то прибери в чулан! К празднику годится…
Баба: — Ишь ты… Мотька, не дури!
У решетки палисадника появились несколько дам и барышень; все они, как было заметно, жадно рассматривали и любовались нашим поездом; одна из них самая живая и восторженная, говорила без умолка: —Voila chasseurs! Ah, guels chevaux. Regarde, Arehandrine, quelle charmaqnte птичка! [23] Настоящая!.. — И барышня протягивала ручку, чтоб приласкать Савельеву Красотку.
23
Вон охотники! Ах, какие волосы! Смотри, Александрии, какая прелестная…
— Это, видно, охотница, — сказал Владимирец.
— То есть до собак? — прибавил Алеев. Пояснения не последовало. На балконе появился, должно быть, папаша этой охотницы; в этом явлении, конечно, важность не велика, но велико и важно то, как лоснилось и отдувалось у этого папаши брюшко, солидное, хорошее, настоящее брюшко, как мягкий, нежный подбородок папаши лежал в виде подковы на вздутой манишке, словно невареная колбаса; важнее же всего — как держал этот папаша салфетку в правой руке и как щурил он один глаз, зорко, устойчиво оглядывая всех нас остальным.
— Ну, этот что, Виссарион Николаевич? — спросив граф у Владимирца.
Тот измерил расстояние, на котором был от папаши, отскакал саженей на пятьдесят вперед, повернул лошадь и поехал к нам шагом. В минуту этот способнейший копировщик отдул брюшко, прищурил левый глаз и так держал арапник в руке, что мы сразу признали в нем папашу с салфеткою и разразились общим смехом; Владимирец все-таки ехал и молчал, но лицо его как нельзя яснее договаривало: дескать, дурачье! Куда вас нелегкая несет? Нельзя ли этак… вот, холодная индейка… биток заказал, а пока подадут — грибки, вот селедка, рекомендую, сливки настоящие… для возбуждения… — И Владимирец зачмокал, простонал и посмотрел на нас с упреком, с сожалением: дескать, эх, пустой народ! Не знают, что нужно человеку!
Выехав из села, мы отпустили обоз и гончих вперед, а борзятники пошли в заезд и начали заравниваться. Вскоре все охотники вытянулись в прямую нить, версты на две расстоянием, и принялись охлопывать межи и кустики: то там, то сям поднимали зайца, но свежие собаки не давали хода бедняку и мигом его залавливали; редкий русак пересчитывал две-три своры и все-таки попадал в торока. Бацов, я и Владимирец ехали втроем, сзади, без собак, и любовались изменчивым видом этой живой, постоянно движущейся картины. Отъехав версты за четыре от села, мы увидели шибко скакавшего вслед за нами вершника; на голове у него было что-то вроде шара, по сторонам плескались два зеленые крыла. Вблизи оказалось, что это мчался к нам лакей в зеленой ливрее, а на голове у него торчал круглый плисовый, набитый пухом картуз, с желтым позументом на околыше. Не долго думая, посланец принял Владимирца за графа и со всеми онерами объяснил его сиятельству цель своей скачки.
— Прекрасно! А как зовут твоего барина? — спросил наш шутник, преобразясь в минуту и тоном чисто атукаевским, что, конечно, было понятно только нам.
— Павел Павлович Здобнов и супруги их Катерины Антоновны-с; они-с оченно желают полюбопытничать на вашу охоту; а больше того, ваше сиятельство, барышни желают — Катерина Павловна, Александра Павловна, Ненила Павловна, Антонина Павловна, Агафоклея Павловна, Пелопея Павловна, Федосья Павловна, Палаг…
— Прекрасно, прекрасно, мой милый… очень довольно… нынче, довольно! Завтра, если барину угодно взглянуть… очень рад, скажи… я беру волков в Чурюкове… Ну, кланяйся, мой милый!..
— Слушаю-с!
— Да… вот что! Картузы эти у вас дома шьют?
— Никак нет-с. Заказные. Это ливрейные-с.
— Чудесно, удивительно! Ну… кланяйся… очень рад, скажи…
И самозванец наш очень вежливо пригласил нас продолжать путь.
Вслед за тем пошло у него представление в лицах семейной сцены, как Ненила, Антонина, Пелопея прочие Павловны упрашивают своего папашу послать гонца, как папаша велит этому гонцу надеть ливрею, пуховый картуз и прочее.
— Вот оно! Наконец, — произнес как-то торжественно Бацов, ударив меня крепко по плечу, и поехал молча.