Записки о революции
Шрифт:
Я встречался с Даном всего несколько раз в 1914 году, перед войной, в эпоху «ликвидаторства» и старой «Рабочей газеты». Тогда он дал в «Современник» одну-две статьи. А затем, уже после моей высылки из Петербурга, в дни австрийского ультиматума Сербии, Дан посетил меня в Териоках и холодно посмеивался над теми, кто верил в возможность мировой войны. Через неделю война была уже фактом, а Дана под конвоем везли в Сибирь.
В Сибири, по доходившим до меня слухам. Дан стал на циммервальдскую позицию и даже, как говорили, был настроен крайне лево… Мартов из-за границы писал мне, почему я не пригласил Дана сотрудничать в «Летописи». Я не знал, что это нужно, тем более что «Летопись» фактически продолжала и усовершенствовала «Современник». Но все же я написал Дану.
Дан – это одна из наиболее крупных фигур русской революции. Это один из самых выдающихся деятелей как русского рабочего движения, так и событий 1917 года. Подобно Церетели, он займет немало нашего внимания в следующих книгах… Его приезд в то время, конечно, мог сильно отразиться на течении дел. А слухи и об его позициях возбуждали самые радостные надежды. Добро пожаловать!.. Но только вот вопрос: не особый ли это «сибирский» циммервальдизм?
Вечером при блестящем освещении, при переполненных публикой хорах, при непривычном, хорошо организованном порядке в зале Церетели делал свой доклад о войне. Он воспроизвел и разводнил свою резолюцию – ни больше ни меньше… Его прекрасно слушали, ибо это превосходный оратор, иногда несколько многословный и шаблонизирующий свои круглые законченные фразы, но иногда сильный, острый и находчивый.
Было любопытно познакомиться с советским парламентом в процессе прений. Прения о войне обнаружили слабую, малочисленную левую и хорошо организованную правую, во главе которой стояли офицеры. Речи справа были сколком с общей буржуазной кампании из-за войны и армии. Аргументы из «большой прессы» повторялись без изменений, без дополнений и без стеснений.
Говорящих о мире попрекали Стоходом, «висящей в воздухе рукой», неуспехом манифеста 14 марта. Патетически протестовали против «позорного мира». Словом, били в алармистский набат, утверждая, что мир даст победа, призывая забыть все для военной обороны и все делая для гнусного грабежа и удушения революции. Иные офицеры «от имени такой-то армии» отваживались даже требовать не только «войны до конца», но и разных экспериментов с чужими землями и с проливами. А один, тоже, конечно, от имени одной из армий, прочел резолюцию с протестом против двоевластия.
Среди сознательной части собрания эти выступления энергичной кучки вызывали отпор. Ибо это было уже не стремление аннулировать одно основное положение манифеста – борьбу за мир в пользу другого – военной обороны. Это было нечто гораздо худшее. Но это давало докладчику хорошее орудие или хорошую опору для борьбы налево. И в заключительном слове Церетели на этом основании стал смелее «забирать» вправо. Он очень «ухаживал» за правыми оппонентами. А налево он уже тогда, в марте, осмелился заявить, что «момент для переговоров с союзниками для Временного правительства еще не наступил» и что мы внутри России «уже сделали главное». [61]
61
По отчету «Речи» (№ 76, 1917 г.) Церетели сказал: «Мы сделали все, что возможно», по отчету «Известий» – «Мы сделали главное». Из двух зол для Церетели я выбираю меньшее
Слева говорил Каменев, который также еще впервые в советских сферах обнаружил прекрасные ораторские данные. Но Каменев не был смел и потому не заострил своих аргументов, держась в академической плоскости и рассуждая об империалистическом характере мировой войны. Другие большевики были острее, но были неловки, вызывали шум и свист и не привлекали внимания.
Ораторов записалось несколько десятков. Я также не прочь был выступить, но стеснялся в качестве члена Исполнительного Комитета нарушить дисциплину и добрые нравы, выступая против официального докладчика. Впоследствии это, разумеется, уже вошло в порядок вещей.
Со «скамьи» правительства, слева от трибуны, я мрачно наблюдал довольно печальную картину собрания. Вдруг кто-то сзади весело хлопнул меня по плечу и бросился в соседнее кресло. Это был Керенский, «как ни в чем не бывало», спокойный, оживленный и, вероятно, довольный тем, что он догадался явиться на советский съезд. Я спросил, будет ли он выступать, но он даже сначала отказался, как бы желая сказать, что пришел участвовать в работах… Но. разумеется, он скоро попросил слова вне очереди, был бурно встречен, сказал приветствие в качестве члена правительства и в качестве члена Совета, потом пожал бурю рукоплесканий, говорил в кулуарах с фронтовыми делегациями, затем уехал и больше не показывал глаз.
С утра 30-го работали секции. Меня силой погнали в земельную, полную одних солдат. Там трудились над резолюцией в виде эсеровского основного закона о земле. Я ушел, не вступая в безнадежные пререкания.
В коридоре Каменев показал мне большевистскую резолюцию о войне. разумеется обреченную на провал. За эту резолюцию, как мне показалось, должны были голосовать циммервальдцы, и надо было это сделать для демонстративного подсчета голосов. Но в резолюции было подозрительное место: в нем говорилось, что империалистская война может быть окончена только при переходе политической власти в руки рабочего класса. Значит ли это, что борьба за мир сейчас не нужна? Или это значит, что она нужна, но для этого надо сейчас брать в свои руки политическую власть? Каменев уверял, что это отнюдь не означает ни того ни другого. Но отвечал крайне уклончиво на предложение переделать это место и старался устранить недоразумение только своими комментариями. Между тем все читавшие эту резолюцию утверждали, что большевики в ней требуют политической власти рабочему классу. Где истина?
Каменев, благожелательно толкуя резолюцию, несомненно, стремился по обязанности сохранить в ней официальную большевистскую концепцию: окончание империалистской войны возможно только путем социалистической революции. Но также несомненно для меня, что Каменев не сочувствовал этой официальной большевистской концепции, считал ее нереальной, а сам стремился вести линию реальной борьбы за мир в тогдашних конкретных условиях. Именно такого, иногда слишком умеренного, поссибилистского характера были тогда все выступления этого официального в то время лидера большевистской партии. Положение его было двойственно и нелегко. Он имел свои собственные взгляды и работал на российской революционной почве. Но он «косился» на заграницу, где были тоже свои собственные, не совсем те же взгляды.
Я хорошо понимаю, как я рискую скомпрометировать этого высокого сановника в глазах его высоких коллег, но я не могу скрыть моего глубочайшего убеждения: если бы все большевики разделяли взгляды Каменева, по крайней мере в течение первого года революции, то я также был бы большевиком, и притом левым.
Вечером, часов в десять, Стеклов приступил к доклада об «отношении к Временному правительству». Это был очень странный доклад. Он тянулся бесконечно, но не содержал в себе никакой характеристики сущего или должного отношения к Временному правительству. Очень много времени было посвящено истории революционных событий. Когда же дело дошло до «теории», то вся она свелась к разоблачению происков и козней контрреволюции – «спереди, сзади, с боков, с высоты». Оратор, конечно, очень увлекся. Но в зале воцарилось полное недоумение: никакой внутренней политики в докладе не было. Резолюция Исполнительного Комитета, увенчавшая доклад, ровно ни из чего не вытекала. Скорее наоборот. Газеты писали на другой день о том, как Стеклов, вслед за щедринским медведем, «чижика съел». В самом деле, рассказывая ужасы контрреволюции, Стеклов действительно всем докладом обещал страшное кровопролитие, а кончил резолюцией о поддержке «постольку-поскольку» в благодарность за то, что правительство «проявляет стремление идти по пути декларации, опубликованной по соглашению с Советом».
Мне было скучно и немного забавно. Но я не придал всему этому значения… Другие посмотрели не так. Уже в первом часу ночи, как только кончил Стеклов, нас созвали на экстренное заседание Исполнительного Комитета. Не помню, кто именно, основываясь на полной неудовлетворительности доклада, потребовал вторичного доклада на ту же тему от имени Исполнительного Комитета под видом содоклада. Это встретило сочувствие, но вызвало протесты Стеклова и требования с его стороны «предъявить доказательства».
Долго препирались насчет ценности стекловского выступления и наконец постановили: назначить на завтра содоклад. Большевики, прельстившись «контрреволюцией» и ожидая худшего, чем ноль, голосовали против… Но кто же сделает содоклад? Не могу сказать, по чьей инициативе, но было постановлено поручить это мне.
Меня это совершенно не устраивало. Во-первых, было несколько неудобно перед Стекловым, хотя его доклад я признавал неудовлетворительным и высказал это в заседании. Во-вторых, для меня было ясно, что я ни в каком случае не могу ныне выразить взгляды Исполнительного Комитета, от имени которого приходилось выступать. Большевики в данном случае едва ли имели основание особенно опасаться… Но делать было нечего: других кандидатов не обнаруживалось, было поздно, я обещал завтра утром представить тезисы.