Записки о революции
Шрифт:
Я опоздал к началу. И, еще не видя, я слышал, как Керенский патетически заливается на высоких нотах, произнося свою первую речь от имени Временного правительства.
Я, конечно, не стану следить за ходом Государственного совещания. Всего на выступления ораторов было заранее ассигновано 22 часа. Говорили немного больше. Я не буду ни излагать, ни перечислять речей, даже наиболее крупных. Отмечу только наиболее характерные, на мой взгляд, моменты совещания.
Как явствует из предыдущего, большого интереса ко всему этому предприятию я не питал. Был я, кажется, не на всех заседаниях и почти всегда сильно опаздывал. Некоторые «кульминационные пункты» были достигнуты без меня. Но и виденного и слышанного мною было за глаза достаточно.
На огромной сцене театра, расширенной за счет оркестра, было негде упасть яблоку. Там помещался целый полк журналистов, русских и иностранных, затем почетные гости, особо приглашенные ветераны революции, затем не знаю, кто еще. А на авансцене, с левой стороны, стоял длинный торжественный стол, за которым сидели министры. Позади Керенского обращали на себя внимание два адъютанта, стоявшие, как истуканы, все 22 часа. С правой стороны авансцены возвышалась ораторская трибуна, задрапированная красным… Блестящий зрительный зал довольно резко разделялся на две половины: направо (от председателя) располагалась буржуазия, а налево демократия. Направо, в партере и в ложах, видно было немало генеральских мундиров, а налево – прапорщиков и нижних чинов. Против сцены в бывшей царской ложе разместились высшие дипломатические представители союзных и дружественных держав… Наша группа, крайняя левая, занимала небольшой уголок партера в 3-м или 4-м ряду.
Речь министра-президента была не только патетической, но раздраженной и вызывающей – налево и направо. Керенский, казалось бы, должен был произнести программную речь от имени правительства. Но никакой программы он не дал. Мало того: было бы напрасно искать в его полуторачасовой речи какого-либо делового содержания. Этого не было… Но с неожиданной щедростью премьер сыпал угрозы направо и налево, всем врагам революции, уверяя, что он, Керенский, имеет в своих руках всю власть, огромную власть, что он силен, очень силен и сокрушит, и сумеет подчинить себе всех, кто станет на пути спасения родины и революции. Кроме того, в речи было немного великодержавности, немного общесоюзного патриотизма и целое море мещанской, обывательской публицистики. Впрочем, пышно-расплывчатые фразы Керенского дышали неподдельной искренностью и искренней любовью к родине и свободе. Несомненно, в этой речи он дал высокие образцы политического красноречия. И опять был на высоте Великой французской революции, но – не русской.
Конечно, при упоминании о доблестных союзниках и о дружбе с ними «до конца» последовала неистовая овация всего зала по адресу послов. Все встали и обернулись к царской ложе – только мы, человек двадцать-тридцать, остались сидеть. Раздались соответствующие возгласы: «Встаньте!», «Немецкие!»… «Позор!»… Это было первое искушение страстей.
Почти все первое заседание было занято министерскими речами. В речи Авксентьева каждое слово твердило всем присутствующим о нестерпимой бездарности министра внутренних дел. Но все же можно и должно отметить: второй эсеровский министр, как и Керенский, давно забыл и «землю и волю» и прочие специфические лозунги. Теперь Авксентьев напирал на единственный – общенациональный лозунг: «Государственность и порядок!»… Государственность и порядок – это звучит очень хорошо. Господь его знает, Авксентьева! Говорил ли он так потому, что позабыл о Тьере, или потому, что вспоминал о нем…
Другое дело Некрасов. Тут было все ясно и просто. Заместитель министра-президента в качестве министра финансов развернул удручающую картину нашего финансового хозяйства. Причины: ведение непосильной войны? Отсутствие налоговых поступлений и т. п.? Ничего подобного. Разоряют потребности революции: содержание продовольственных и земельных комитетов и увеличение заработной платы рабочим казенных предприятий… А программные меры: прекращение войны? Обложение имущих?.. Нет, Некрасов заявил: экономия расходов – во имя войны, а с имущих классов, уже переобремененных, взять больше нечего, иначе промышленность погибнет… Некрасов умел учитывать конъюнктуру – это был «государственный человек». Он знал, где и когда подобная наглость пройдет безнаказанной и встретит поддержку.
Министр торговли Прокопович дал сводный цифровой отчет, за себя и за Пешехонова. О нем сказать нечего… Правительственные выступления были кончены. Остальные министры не выступали. Иные были ясны без слов. А Чернов, хотя дебют его здесь был бы до крайности любопытен, слова не получил, чтобы не дразнить гусей. Он, сидя за красным министерским столом, помалкивал и посмеивался, но – едва ли от большого веселья.
На следующий день пленарного заседания не было. Совещание разбилось по делегациям, которые отдельно обсуждали правительственные речи. Утром я зашел в университет, в аудиторию № 1, так хорошо знакомую по студенческим годам. Там заседали меньшевики. Говорили все одно и то же, и скука была нестерпимая. Я записался к слову, но ушел, не дождавшись очереди… Затем я по личному делу уехал на этот день из Москвы и вернулся только через сутки, к концу утреннего заседания пленума.
Когда я вошел в залу, на трибуне стоял знаменитый казачий генерал Каледин, один из крупнейших вождей контрреволюции в будущей гражданской войне. Весь зал был наэлектризован. Одна часть собрания яростно ощетинилась на другую. Было очевидно, что сегодня что-то дало обильную пищу страстям.
– Для спасения родины, – говорил Каледин, – мы намечаем следующие главнейшие меры. Армия должна быть вне политики. Полное запрещение митингов и собраний с партийной борьбой и распрями. Все Советы и комитеты должны быть упразднены, как в армии, так и в тылу, кроме полковых, ротных, сотницких и батарейных, при строгом ограничении прав и обязанностей в области хозяйственных распорядков. Дисциплина в армии должна быть укреплена самыми решительными мерами. Вождям армии должна быть предоставлена полная власть.
Все эти заявления, конечно, встречались бурей восторга со стороны правого большинства собрания… Но оказалось, что это только продолжение. Начало положил целый ряд ораторов объединенной буржуазии. А незадолго до Каледина с тою же программой выступал главнокомандующий Корнилов. Его выступление было сплошным и продолжительным триумфом, в котором за вычетов нашей кучки приняла участие и «демократия»: помилуйте, ведь мы же все патриоты, а это выступает вождь нашей революционной армии!..
Корнилова торжественно приветствовал и министр-президент, заявивший, что правительство вызвало Корнилова на совещание доложить о состоянии и нуждах фронта. Но это была дипломатическая неправда: Корнилов явился самовольно, вопреки выраженной воле Керенского. И после демонстративного посещения знаменитой Иверской часовни «солдат» без лишних слов очутился на всероссийской политической трибуне как розоперстая заря надежд объединенной плутократии.
Корнилов в ярких красках, с фактами в руках нарисовал печальную картину развала, царящего в армии. И всенародно требовал немедленного проведения тех мер, которые он наметил в вышеупомянутом докладе правительству. Каледин повторил их целиком, упустив разве только смертную казнь и полевые суды в тылу. И я уже упомянул, что эта программа Корнилова была принята «совещанием общественных деятелей», то есть всем буржуазным большинством, в качестве ударного боевого пункта момента.
Конечно, буржуазия в этом не ошиблась. За полгода революции она от мала до велика осознала, где корень зла. А ее верхи отлично понимали, что ее борьба за армию сейчас может иметь только такую форму. Ведь в открытом, «честном» споре с Советом буржуазия была побеждена «до конца»: армия была в полном распоряжении Совета… поскольку этому не мешало влияние большевиков. И теперь у буржуазии мог быть только один лозунг: ликвидация «комитетов и советов» и полная власть командирам. В конечном счете этим достигалось все, этим убивались оба зайца – и «полная победа» (для командиров-«солдат»), и полная власть для буржуазии.
Но что отвечала на это левая часть собрания?.. Как раз вслед за Калединым на трибуну поднялся Чхеидзе. Ему было поручено выступить «от имени всей демократии». Чхеидзе перечислил длинный ряд всяких демократических организаций, от имени которых он выступает. Подлинной демократией, рабочими и крестьянскими массами здесь и не пахло; говорить от их имени Чхеидзе на деле уже не имел права; для них Чхеидзе уже был в числе тех, против кого массы устроили забастовку протеста. Sic transit. [138] Это была только уродливая тень главы того Совета, который некогда повелевал народными стихиями, поднимая волны с самого дна и укрощая ураганы одним своим волшебным словом. Тяжко было видеть эту тень Чхеидзе перед лицом вражьей армии, оскалившей волчьи зубы. И смешно было слышать наивные заявления от имени «всей демократии», когда на деле за спиной оратора стояли лишь группы мещан, принимаемых им за народные массы.
138
начало известного латинского выражения «Sic transit gloria mundi» («Так проходит земная слава»)