Записки о революции
Шрифт:
Так судили-рядили Керенский с Терещенкой наши судьбы. Тут, казалось бы, не все должно быть ясным и самим московским тузам: именно в тот же день, 14 сентября, в газетах было распубликовано об окончательном и формальном назначении правомочными министрами Салазкина и Бернацкого. Такие проявления «личного» режима или, попросту, такая степень самодурства потрясла даже убогий «День», казалось ничего не слышавший из-за собственных воплей о том, что «вне коалиции нет спасения». «День» объявил, что он больше не может переносить этого издевательства, этой пляски теней в залах Зимнего, от которой в мозгах мутится. И он требовал… такого же совещания всех государственных партий, какое состоялось в Малахитовом зале в ночь на 22 июля, перед созданием третьей коалиции. Но увы! И от этого послеиюльского эпизода прошла целая эпоха разложения и упадка демократии.
Самое пикантное было в том, что всенародные сношения с кадетами и банковскими воротилами возобновились за сутки до открытия демократического совещания. А утреннее заседание с промышленниками кончилось ровно за полчаса до него. Вечерний визит промышленников был назначен вне всякой зависимости от того, что произойдет на «полномочном» съезде. А на следующее утро дележ его риз продолжался в Зимнем, как будто бы этого съезда совсем не существовало в природе…
Утром 15-го Керенский бросался портфелями вне всяких границ рассудка и корректности – одинаково занятыми и свободными. Кадеты и промышленники наседали. Их единое естество тут нечего и комментировать: даже формально почти все промышленники были кадетами. Даже и Коновалов, снова кандидат в министры, но уже не с пальмовой ветвью, а с камнями в руках, в кармане и за пазухой, даже и он теперь вступил в кадетскую партию… Однако, желая кого-то обмануть в союзе с Керенским, промышленники и кадеты действовали в качестве двух различных групп, из которых каждая добивалась почтенного веса в правительстве. Торговались, как на бирже, не желая «ограниченного числа мест» и отвергая «второстепенные посты». Снова излагали в вариантах свою программу диктатуры плутократии и корниловского переворота… Оказавшийся налицо социал-демократ Малянтович заявил, что он присоединяется к программе, развитой промышленниками. Да и вообще все шло успешно. Дело обещало наладиться в два-три дня. Остановка была не за Керенским, а за промышленниками, которые отложили окончательный ответ до объяснений с торгово-промышленными организациями. Со своей стороны некоторые члены директории подчеркивали, что переговоры ведутся вне всякой зависимости от хода работ Демократического совещания и задержка объясняется отнюдь не ожиданием его результатов…
О том, что из всего этого вышло, речь впереди. Но вот каков был в действительности Зимний после корниловщины. Тут никакого сдвига, как видим, не было. Если угодно – напротив. Послекорниловский сдвиг демократии и огромное усиление большевиков заставили Керенского и его клику теснее прижаться к корниловцам и биржевикам. Они все, вместе взятые, были совершенно беспомощны и бессильны. Но они одинаково впали в панику и ощетинились все вместе – для защиты государственности от «грядущего хама». Зимний дворец со всем его содержимым был пустым местом, ровно ничего не значащим в жизни России и в ходе революции; он был стеклянным колпаком, который изолировал какие-то надутые марионетки от прочего стомиллионного населения и от творящих историю масс. Но он, этот Зимний дворец, теперь, в послекорниловской атмосфере, был злобен и нагл, как никогда.
Разумеется, среди «наблюдений» за делом Корнилова, среди «комбинаций» защиты государственности было некогда и не было возможности думать о стране. Никакого управления, никакой органической работы центрального правительства не было, а местного – тем более. Какая тут органическая работа! Министров нет либо не то есть, не то нет. А когда они есть, от этого не лучше. Кто из населения признает их? Кто из сотрудников им верит? Ни для кого не авторитетные, ни к чему не нужные, они дефилируют и мелькают как тени под презрительными взглядами курьеров и писцов. А их представители, их аппараты на местах – о них лучше и не думать. Развал правительственного аппарата был полный и безнадежный.
А страна жила. И требовала власти, требовала работы государственной машины… О земельной политике теперь не было и речи. Даже разговоры о земле застопорились на верхах, в то время как волнение низов достигало крайних пределов. В Зимнем дворце даже не было и ответственного человека, не было министра, а по России катилась волна варварских погромов, чинимых жадными и голодными мужиками…
С продовольственными делами было не лучше. В Петербурге мы перешли пределы, за которыми начался голод со всеми его последствиями. Но никакого выхода не виделось в перспективе… Органическая работа была нулем, но политический курс давал отрицательную величину. Не нынче завтра армия должна была начать поголовное бегство с фронта, ибо голод – прежде всего. Во всех промышленных центрах, особенно в Москве, не прекращались забастовки, в которых по очереди участвовал, кажется, весь российский пролетариат. Положение на железных дорогах становилось угрожающим. Движение сокращалось от недостатка угля. И железнодорожная забастовка, несмотря на все усилия Гвоздева и Богданова, министерства труда и Смольного, была признана уже непредотвратимой: рабочие требовали хлеба насущного… Что могла ответить на это верховная власть?
В бюро ЦИК лояльнейший и правый меньшевик Череванин держал тоскливую, жалобную речь, что наш высший экономический орган. Экономический совет, давно перестал собираться и как будто почил смертью праведных. Было не до него… Вся пресса, сверху донизу, в разных аспектах, с разными тенденциями и выводами, но одинаково громко и упорно вопила о близкой экономической катастрофе.
Чисто административная разруха также была свыше меры. Там, где в корниловщину возникли бойкие военно-революционные комитеты, уже не было речи о законной власти, действующей согласно общегосударственным нормам и директивам из столицы. Но и там, где положение было «нормально», также не осталось ничего от того уклада, того порядка, той государственности, которые якобы воплощал Керенский в Зимнем дворце. О независимых большевистских республиках теперь не столь много кричали не потому, чтобы их не было, а потому, что теперь они не были сенсацией и уже набили оскомину. Ровно ничего тут коалиция Керенского поделать не могла.
На юге же тем временем разыгрывалась комедия с казаками и с доблестным их атаманом Калединым. В дни корниловщины, как нам известно, было получено известие, что донские казаки «отложились» и Каледин поднял восстание на поддержку Ставке. Газеты сообщали, что Каледин собирается отрезать весь юг с Донецким бассейном, занять узловые станции и чуть ли не двинуться с казачьей армией на Москву. Военно-революционный комитет вместе с железнодорожным союзом приняли свои меры, чтобы помещать передвижениям. «Законная власть» отдала приказ арестовать Каледина. Но ее не послушали. Завязались переговоры по прямому проводу. С юга уверяли, что слухи о мятежных действиях и планах лживы и провокационны, но весь славный Дон, от мала до велика, стоит за атамана Каледина: арестовать его и сместить нельзя, ибо он лицо выборное. Он даст отчет «казацкому кругу», на днях собираемому, а также для дачи показаний готов явиться и в Могилев. Хотя лучше бы эти показания дать тут же, на Дону.
Казачий войсковой круг заседал в Новочеркасске в количестве 400 человек в начале сентября. Для участия в сессии из Москвы и Петербурга было послано несколько почтенных лиц or демократии, и даже сам Скобелев от ЦИК. Их принимали не очень хорошо. Большинство горой стояло за Каледина. Но все выслушали обычные речи без крупных инцидентов. И с миром отпустили, подтвердив все то, что говорили по телеграфу.
В некоторых активных попытках Каледина поддержать Корнилова сомнений быть не может, так же как в его огромном влиянии среди казачьих верхов. Корниловское движение среди этих верхов, несомненно, было очень сильно. Может быть, и были предприняты некоторые самочинные операции некоторыми командирами и самим Калединым. Но картина локализации Корнилова и его молниеносный крах разбили эти попытки и рассеяли движение раньше, чем что-либо успело оформиться. Казачьи низы, во всяком случае, не были сдвинуты для похода против «законной власти». Опасность корниловщины на юге быстро рассосалась и пока не имела серьезных последствий. При буржуазной коалиции, да к тому же бессильной, нереальной, существующей в абстракции, время казачьей вандеи еще не приспело. Однако все же нельзя сказать, чтобы подобный эпизод совершенно неспособен характеризовать собой наш порядок и нашу государственность того времени.
Но главное, самое главное заключалось, конечно, в делах войны … Положение на фронте после рижского разгрома, по общему признанию, стало более или менее устойчивым. Армия, насколько было можно, оправилась, закрепилась на новых позициях, и ее дух все еще кое-как держался. Так или иначе, она по-прежнему удерживала на русском фронте, в интересах доблестных союзников, огромную долю германских вооруженных сил. Однако брожение в армии после корниловщины было огромное. Ни масса, ни комитеты больше не могли верить командному составу. При данном ее состоянии армия не была надежной, она была безнадежной.
Корниловские дни, когда можно было пожать небывалые военные лавры, немцы почему-то упустили. Не то прозевали, не то не хватило сил. Но в начале сентября они возобновили наступление на Северном фронте и снова заняли ряд пунктов. Военное положение снова стало угрожающим и заставило кричать о себе… Что мы не можем воевать и выдержать зимнюю кампанию по всей совокупности обстоятельств, казалось, было ясно всякому ребенку.
Основной проблемой нашего государственного и революционного бытия было по-прежнему немедленное заключение мира. Но надо ли говорить, что о мире, как о прошлогоднем снеге, забыли в Зимнем, потому что забыли в Смольном?.. Правда, именно в эти дни разговоров о мире было немало. Но говорили по особому поводу и под особым углом зрения.
В эти дни святейший папа, конечно в силу своих христианских обязанностей и таковых же добродетелей, опять обратился с нотой к воюющим державам и призывал их кончить кровопролитие. Германский союз вскоре официально ответил на эту ноту… в обычных нечленораздельно-дипломатических, но в общем благожелательных тонах. Союзники же, как всегда, дипломатически огрызнулись. Подобные выступления, как мы знаем, бывали не раз, и теперь, как прежде, они привести ни к чему не могли, так как немецкие каннибалы непременно желали всеобщего Брестского мира, а англо-французские – Версальского.