Записки о революции
Шрифт:
Правительство опубликовало текст новой революционной присяги. Он был признан неудовлетворительным. Не знаю, по чьему настоянию, было постановлено выработать другой текст и предложить его правительству. Эрлиха, меня и еще кого-то третьего выставили быть комиссией для составления советского текста…
В новой комнате без стульев, расположившись полулежа на окне, мы занялись этим делом. За основу было естественно взять правительственный текст. Одиозность его заключалась, собственно, в том пункте, где речь шла о повиновении: «…Всем поставленным надо мною начальникам, чиня им полное послушание во всех случаях, когда этого требует мой долг солдата и гражданина перед отечеством».
Комиссии следовало придать условность этой готовности повиноваться и подчеркнуть, что повиновения быть не должно, когда приказание направлено против… Кого и чего? Как это выразить? Против революции? Свободы? Народа? Демократического строя? Республики? Совета рабочих и солдатских депутатов? Перебрали и перепробовали все это и, вероятно, многое другое. Я полагал, что здесь следует отметить две стороны дела, двух китов, на которых зиждется новый строй: свободу и народовластие. Как в точности это было формулировано, я не помню. Но, кажется, именно в этом смысле пункт о повиновении начальникам был формулирован нашей комиссией.
Исполнительный Комитет, по крайней мере группа его членов во главе с сильно шумевшим Стекловым, остался недоволен нашей работой. Нашли, что переделок слишком мало, а «уступок» слишком много. Вместо свободы и народовластия многие подставляли более радикальные и более конкретные понятия, вроде республики. Некоторые настаивали, чтобы наряду с Временным правительством и Учредительным собранием упомянуть и Совет рабочих и солдатских депутатов, подчеркнув, что приказы, идущие вразрез с его волей, также не подлежат выполнению… Во что после прений вылилась советская формула присяги, я сейчас не берусь сказать. В имеющихся у меня под руками (если можно так выразиться) неполных комплектах газет я не нахожу этой формулы…
Присягой у нас довольно много занимались в последующие дни. Ее вынесли (12-го числа) в заседание солдатской секции, где правительственный текст был признан неудовлетворительным и было постановлено: «До выработки новой формулы присяги к опубликованной присяге не приводить, а где это сделано, считать присягу недействительной…» Затем в несколько приемов вела тягучие и бестолковые переговоры о присяге контактная комиссия. Правительство здесь не рассчитывало на оппозицию и, проводя полноту власти, уже пустило в ход свою формулу на фронте. Опротестование этой формулы Советом вызвало ряд затруднений и пертурбаций, на которые ссылалось правительство в контактной комиссии, заявляя при этом, что в принципе оно готово идти на уступки.
В конце концов, если я не ошибаюсь, вопрос был затерт и замазан. Еще долго слышались отголоски поднятого нами шума в сообщениях с фронта, но ни та, ни другая сторона – ни правительство, ни Совет не довели «войну до конца» и не достигли «полной победы». Мораль же дела о присяге как будто такова. Мариинский дворец в процессе своего самоопределения в качестве классового, цензового правительства, обладающего всей полнотой власти, получил снова и снова доказательство того, что свою классовую политику, хотя бы и на платформе 2 марта, ему свободно и самодержавно проводить не придется, ибо Совет рабочих и солдатских депутатов в процессе своего самоопределения в качестве полномочного выразителя воли трудовой России, обладающего большею реальной силой, неизбежно наложит (сегодня или завтра) свою руку на правительственную политику и повернет государственный корабль в демократическое русло. Так обстояло дело в те времена.
А еще мораль та, что Исполнительный Комитет под влиянием некоторых своих членов, не видящих из-за деревьев леса, в ущерб важным делам, вроде радио Милюкова, занимался иной раз совершенными пустяками, вроде присяги… Присяга вообще не была и не могла быть фактором каких-либо событий. Никогда присяга ни к чему не побуждала народные массы и ни от чего не удерживала их вообще, а в революции в частности. И вся эта история не стоила десятой доли внимания, уделенного ей. Конечно, это неизбежно: так было и так будет. Но все же скучно было тогда делать это дело и еще скучнее вспоминать о нем теперь…
Пока комиссия работала над присягой, в другом конце комнаты несколько человек во главе с Гвоздевым рассуждали о том, что делать с некоторыми категориями рабочих, все еще не желавших кончать забастовку. Было решено: от имени Исполнительно Комитета «еще раз подтвердить, в самой энергичной форме, о необходимости всем приступить к работам», прибегнуть к содействию в этом деле агитационной комиссии и в однодневный срок разработать проект примирительных камер. Дело приобретало затяжной характер. Без какого-нибудь особого толчка «урегулировать» приступ к работам было, по-видимому, более чем трудно. Но этот особый толчок был дан.
10 и 11 марта в Петербурге состоялось соглашение между обществом фабрикантов и заводчиков, с одной стороны, и Исполнительным Комитетом, с другой, относительно новых условий труда. В предприятиях учреждались фабрично-заводские комитеты с широкими функциями в области внутреннего распорядка. Затем учреждались заводские и центральная примирительные камеры на паритетных началах. Но это мелочь сравнительно с третьим пунктом соглашения – о восьмичасовом рабочем дне.
Вожделенный лозунг международного пролетариата в условиях революции был осуществлен просто и безболезненно. Петербургские заводчики видели неизбежность такого соглашения и «примирились» с ним. Пролетариат же и вся демократия по всей России с энтузиазмом приветствовали новую фундаментальную победу революции…
Восьмичасовой рабочий день был первой крупной дозой социального содержания, которым стал наполняться и неизбежно должен был наполниться огромный демократический переворот. Это вместе с тем было первым реальным завоеванием, с точки зрения несознательных слоев пролетариата. Но со всех точек зрения это было первоклассным завоеванием, давшимся легко в новой обстановке, но явившимся именно в результате всех тех неизмеримых усилий и жертв, которые коренным образом изменили саму обстановку.
Фактически восьмичасовой рабочий день не был проведен на петербургских заводах. Принцип сокращения рабочего дня столкнулся с необходимостью максимального трудового напряжения в условиях войны и падения производительных сил. Фактически дело, как правило, свелось к тому, что работа сверх восьми часов, допускаемая с согласия фабрично-заводских комитетов, оплачивалась как сверхурочная. Но, конечно, это не помешало патриотической буржуазии начать дурную игру на лодырничестве рабочих, натравливать на них солдат, сидящих в окопах и ожидающих смерти не по восемь часов, а круглые сутки.
Соглашение с фабрикантами в Петербурге было сигналом на всю Россию. В частности. Московский Совет немедленно принял меры к такому же соглашению с предпринимателями в Москве. Но там дело не прошло так гладко. Не помогла и внушительная манифестация, устроенная московскими рабочими 12 марта. В конце концов Московский Совет решился на радикальную меру: потерпев неудачи на «лояльной» почве, он 21 марта постановил ввести в Москве восьмичасовой рабочий день явочным порядком… О законе же, закрепляющем завоевание рабочих для всей России, из сфер Мариинского дворца ничего не было слышно. Этот закон лишь теоретически подготовлялся в недрах Таврического дворца.
Объявление восьмичасового рабочего дня было огромным толчком к урегулированию фабрично-заводской жизни. Однако эта мера далеко не ввела в берега взбаламученное пролетарское море. Шквалов, правда, не было. Но была постоянная мертвая зыбь. перманентная изнурительная качка. Вопрос о восстановлении нормального хода работ, о положении дел на фабриках и заводах, можно сказать, не сходил с порядка дня и в Исполнительном Комитете и в Совете. Движения всеобщего характера, захватывающего целые отрасли или целые районы, не было в эти месяцы. Но частичные конфликты, ультиматумы, забастовки сыпались, как из рога изобилия, на голову Исполнительного Комитета, его комиссии труда, где извивался Гвоздев между молотом и наковальней.