ЖАНРЫ

Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1
Шрифт:

Я не знаю, писал ли я вам что-нибудь о карнавале, - то, что называется у нас масляницею. Это очень замечательное явление. Вообразите, что в продолжение всей недели все ходят и ездят замаскированные по улицам во всех костюмах и масках. Иной одет адвокатом - с носом, величиною через всю улицу; другой турком, третий лягушкой, паяцом и чем ни попало. Кучера даже на козлах одеты женщинами в чепчиках. Всякой старается одеться во что может; кому не во что, тот просто выпачкает себе рожу, а мальчишки выворотят свои куртки и изодранные плащи. У каждого в руках по целому мешку шариков, сделанных из муки. Этими шариками они бросают друг в друга и засыпают совершенно всего мукою. Все смеются и хохочут. Иногда вместо муки бросают конфекты. В последний вечер, который называется moccholetti, гасят масляницу, т.е. везде, во всех окнах, показываются огни. Все, которые ни едут в колясках (а в колясках сидит человек по 12), все держут на длинных шестах огни, а другие бегут за ними тоже с шестами, на которых навязаны платки, и этими платками они стараются погасить свечи. Если им удастся это сделать, тогда они смеются от всей души. Во все продолжение этого все сливается в один гул; все до одного кричат: Senza moccolo, senza moccolo! Иные прибавляют: О che oscurita! т.е. "Какая темнота!" Дамы между тем из балконов домов протягивают тоже длинные шесты с огнями и зажигают те, у которых погасли. Это продолжается до 11 часов ночи, и таким образом оканчивается карнавал. Но для этого, чтобы знать, нужно видеть. Может быть, когда-нибудь вам удастся побывать в Италии, в этой земле, так непохожей на все другие.

Хотя в Италии обыкновенно все иностранцы проводят зиму, но мне лучше нравится в Италии лето. Это правда, что очень жарко; но зато природа в Италии в это время во всем блеске. Два-три месяца иногда продолжается, что небо ясное во весь день, и вы проснетесь и видите перед собою небесный свод чистый, чистый - хоть бы лоскуточек облачка; так что вы позабудете, есть ли на свете облака. В это время города и деревни около Рима чудо, как хороши. А если бы вы увидели, как здесь одеваются крестьянки, обитательницы больших деревень и городов! Чудо, чудо! Иные из них есть совершенные красавицы. Но я вам расскажу в следующем письме. Может быть, я найду случай прислать вам что-нибудь из Италии италиянское. Целую вас много, много".

К ним же.

"Рим. 15 октября. Я получил твое письмо, душенька моя Анет, чрез кн. В<олконскую>. При нем была маленькая приписочка от Лизы, которая поленилась написать ко мне подлиннее. Не грусти, моя милая; я приеду, я постараюсь приехать к вашему выпуску. Вы знаете, что я вас очень люблю. Я вас люблю столько, сколько вы себе не можете представить. Здоровье мое будет лучше - я в этом уверен; но я вас прошу только не писать маминьке ничего о том, что я бывал иногда немного болен. Это ее слишком огорчит. Душеньки мои, я о вас очень часто вспоминаю и хотел бы вас перецеловать много раз. Помните ли, как мы виделись с вами в этой узенькой, маленькой комнате в институте, где стоит обыкновенно фортепиано и где г. Высоцкий с нетерпением ожидал своих учениц? Я помню, как теперь, как Лиза просит меня не позабыть о том, что скоро ее именины и что нужно купить орехов 4 фунта, конфектов два фунта, варенья две банки, желе банку, пряников, яблок, изюму и проч. и проч.; и все это не только на словах, но даже было написано с чрезвычайною аккуратностью на записке; и все это сопровождается словами: "Да смотрите, не позабудьте; за день прежде купите и пришлите". И вслед за сим ты, Лиза, бывало расскажешь----------какой у тебя новый друг, и о том, как у тебя хорошо в пульпитре - в каком порядке лежат книги, тетрадки и бонбоньерки, и как ты на днях поменялась с той-то, или другой. И при этом у тебя, Лиза, пальцы были в черниле, и на переднике было чернильное пятно, величиною в месяц. Все это я помню, и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню еще об одном, но не хочу говорить... о, я все помню!

Да скажите мне, т.е. напишите, получили ли вы мое письмо, которое я писал к вам чрез Данилевского Александра Семенов<ича>, вашего кузена, которому уже теперь пора быть в Петербурге, и навещали ли вас некоторые мои знакомые, которых я просил навещать вас, и кто именно. Напишите мне об этом всем. Я теперь представляю вам случай познакомиться и знаю, что вы очень рады будете знакомству с Б<алабиной> М<арией> П<етровной>, молоденькой, почти одних лет с вами, такой милой, такой доброй! Вам она очень, очень понравится. Я это знаю наперед. Мне сказывала княгиня В<олконская>, что она вас рекомендовала одной приятельнице своей. Была ли она у вас, или нет? напишите. Да вы мне ничего не рассказываете о том, что у вас делается. Ведь у вас много перемен - не правда ли? Я думаю, новые учителя. Да расскажите мне что-нибудь о Плетневе. Так же ли он бывает у вас часто, и по-прежнему ли любим всеми?

Мне вам уже, верно, нечего рассказывать о Риме. Вы все, я думаю, о нем уже узнали от Посникова. Ведь вы, я думаю, прошли давно уже Италию. Вы, я думаю, уже знаете, что Рим - самый старинный город в Европе, что построен он на семи холмах, что домы самые неровные между собою. Великолепные дворцы, и рядом с ними почерневшие запачканные домы. О, Петербург покажется вам щеголем после Рима, покажется гладеньким, чистым, опрятным, вымытым, вытертым! Зато в Петербурге нет таких развалин, покрытых плющем и цветами, - самых живописных, какие только случалось видеть (вам) на картинках. Зато в Петербурге нет кипарисов; зато в Петербурге небо серое и туманное, а здесь оно ясное и синее, и солнце обливает все своим сиянием так приятно! Зато в Петербурге вы уже мерзнете и топите печи, а здесь не закрываются никогда окна, и в этот же самый день, в который я пишу к вам, тепло, как летом.

Случалось ли вам когда-нибудь глядеть на улицу? Кого вы встречали больше всего на улице? Не правда ли - военных и иногда чиновников? Сколько в Петербурге попадется на улице офицеров военных, столько в Риме аббатов, попов и монахов. Видели ли вы, как одевается католическое духовенство? Священники и аббаты в треугольных шляпах, во фраках, в черных чулках и башмаках. Или монахи? Но монахов здесь множество разных орденов. Одни доминиканцы, совершенно одеваются, как женщины, особливо старушки: в темных и черных капотах, из-под которых видно исподнее белое платье, тоже женское. Иные носят совершенные ваши пелеринки. Сам папа очень похож на старуху. Если вы увидите его лицо на портрете, то подумаете, что это портрет женщины.

Я не знаю, писал ли я вам про церкви в Риме. Они очень богаты. Таких у нас нет совсем церквей. Внутри все мрамор разных цветов; целые колонны из порфира, из голубого, из желтого камня. Живопись, архитектура - все это удивительно. Но вы еще ничего не знаете этого. Вы не знаете, что такое живопись. Вы думаете, что это просто рисование и больше ничего. Вы еще не можете отличить, что хорошо, что дурно. Вы не знаете, что такое картина Рафаэля, или Тициана, или Кореджия. О, как много есть того, чего вы не видали! Впрочем нельзя никак все видеть и знать: для это(го) недостанет нашей жизни. Мне бы теперь более всего знаете ли, что желалось бы увидеть? Вы, верно, никак не догадаетесь, что бы это было такое! Мне бы хотелось теперь увидеть вас, поцеловать вас и поговорить с вами. Пишите ко мне чаще. Когда вам сделается очень грустно на душе, сейчас берите в руки перо и пишите ко мне. Если вы на кого рассердитесь, или будет вам досадно - в ту же минуту за перо и в ту же минуту расскажите мне. Пожалуйста, не думайте об том, чтобы написать мне хорошо письмо; пишите как попало. Я терпеть не могу хороших писем. Чем хуже письмо, чем более чернильных пятен и ошибок, тем для меня лучше. Я лучше люблю такие письма. Прощайте, мои миленькие".

К ученице.

"Рим, 7 ноября 1838. Ваше письмо, Марья Петровна, получено мною очень исправно чрез М-г. Паве. Я вам за него очень много благодарен. Вы мне живо напоминаете все - и ваш Петербург, и мой Рим, то есть мои первые впечатления и ваши первые впечатления. Помните, во время первых дней наших в Риме, когда с Нибием в руках, и проч. и проч.... То время уже далеко; уже другие впечатления объемлют мою душу; уже весьма часто прохожу я мимо тех памятников и седых, дряхлых чудес, перед которыми зевал по нескольку безмолвных часов. Уже не с готовым удивлением новичка и чужестранца ищу их... Но до сих пор как прекрасное сновидение посещает меня иногда воспоминание обо всем этом, и я тогда жажду повторить этот сон: спешу увидеть вновь, что видел прежде, и на минуту становлюсь опять новичком. Опять мои чувства живы. Вы их разбудили вашим письмом, вы их приятно разбудили. Я люблю очень читать ваши письма. Хотя в них падежи бывают иногда большие либералы и иногда не слушаются вашей законной власти, но ваша мысль всегда ясна и иногда так выражена счастливо, что я завидую вам. Уже два места, два целых периода я украл из них, - какие именно, я вам не скажу, потому что намерен совершенно завладеть ими... Потому еще я люблю ваши письма, что в них мало того, что бывает обыкновенно в петербургских письмах.

Но обратимся к первому пункту вашего письма. Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находят минуты, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я по крайней мере в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в котором городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приблизимся к ней близко. Я знаю, есть эта земля, где все чудно и не так как здесь; но к этой земле не всякие знают дорогу. Вы, кажется, теперь стараетесь отыскивать эту доросу. Ах, Марья Петровна! что это вы делаете? Я не узнаю вас. Не вы ли еще так недавно отвергали все то, что иногда неугомонно бродит в нашем воображении и увлекает его далеко, далеко? Не вы ли готовились доказать - и доказать формально, на бумаге, ясно - что первое занятие человека на земле есть свинки? [142] Или эти свинки не так толсты, огромны и жирны в Петербурге, как вы думали? Но, мне кажется, этих животных в Петербурге весьма (увы!) достаточно. Там же есть чухонцы, которые особенно славятся смотрением за ними. Но я чувствую, я знаю, это сильная и верная истина. Трудно, трудно удержать средину, трудно изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе - жить вдруг и в том, и другом мире.----------

142

Намек на материальную жизнь, которой лучшими представителями Гоголь почитал животных, названных в этом письме. Во время прогулок по Риму, он любил наблюдать за свинками среди античных улиц, говорящих о высоких идеалах искусства, и смеяться над попиранием прекрасного. Это чувство, забавляя ум, мучило его душу; но он любил предаваться ему.
– Н.М.

Я рад очень, что Петербург для вас становится сносен; по крайней мере вы находите теперь развлечения, которые вас занимают. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо; стало быть, вам очень весело; стало быть, вы были довольны, и признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Все-таки сердце у меня русское. Хотя при виде, то есть при мысли о Петербурге, мороз проходит по моей коже и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою, но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я бы рассердился вновь - и очень сильно - на мою любезную Россию, к которой гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева - вы знаете - немного можно сказать: только рассердившись говорится правда. Когда я был в школе и был юношей, я был очень самолюбив (не в том смысле самолюбив); мне хотелось смертельно знать, что обо мне говорят и думают другие. Мне казалось, что все то, что мне говорили, было не то, что обо мне думали. Я нарочно старался завести ссору с моим товарищем, и тот, натурально, в сердцах высказывал мне все то, что во мне было дурного. Мне этого было только и нужно; я уже бывал совершенно доволен, узнав все о себе. Но в сторону все прочее; поговорим о нашем любезном Риме. Вы его не позабыли; вы интересуетесь о нем до сих пор. Вы читаете теперь историю Мишле: это страшный вздор; это совершенно русской Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого. Мишле как попугай повторяет Нибура; обокрал оттуда и оттуда, у того и другого, умничает некстати, рассуждает Бог знает как, и модный педант, все как французы.

Вы спрашиваете насчет новооткрытых мозаик в катакомбах, чудесных, как говорят газеты, однако ж, вовсе нет. Отыскали мозаик, и очень много, но все очень повреждены; даже не знают до сих пор, к какому времени отнести. Антикварии разделились на две партии: одни относят к временам христианства, другие - к язычеству. Но найдена у Porta Maggiore гробница булочника, которую, (как объявляет сам булочник в надписи, им же сделанной), он воздвиг себе и своей жене. Монумент очень велик (булочник был очень тщестлавен). На нем барельеф; на барельефе изображено печение хлеба, где супруга его месит тесто. Прошлый год... но, может быть, вы слышали об этом?., нашелся один спекулятор, который взялся рыть, с тем, чтобы найденными вещами делиться пополам с правительством, а остальные ему продавать. Он вырыл несколько гробниц, множество золотых и бронзовых вещей; в числе их статуи четыре, скульптуры первого и лучшего вкуса. Они разделились. Нашедший взял на свою долю мало, но самых отличных. Правительство взяло много, но достоинством хуже. Остальные правительство оценило и готовилось заплатить 5000 скуди; но когда пришло дело до платежа, сколько ни рылось оно по своим старым карманам, ничего не могло найти, кроме нескольких медзопаолов, говорят, очень истертых, и нашедший продал почти все в Англию, а лучшую из статуй купил король баварский за несколько сот тысяч и перевез в Мюнхен.

Поделиться с друзьями: